«ВСТАВАЙ, СТРАНА ОГРОМНАЯ…»

 

             Анисим Антипович извлек из почтового ящика плотную пачку газет, тут же, на крыльце, перебрал их и обнаружил между ними белый конверт с его фамилией и инициалами. «Нас еще помнят!» – подумал  старик, удивляясь незнакомому почерку. Он не преувеличивал своего значения в бренном этом мире и в расцвете лет, когда кое-что умел, да что говорить, многое умел, и вокруг него колготилась честолюбивая молодежь, мечтающая о научных степенях. Теперь дела любимого уже не было у него, шел третий год его заслуженного отдыха, а ему самому шел год восемьдесят пятый – ого, как это немало! И близка, совсем близка была черта, разом подводящая все итоги, разом все обрывающая. От него, пенсионера, общество уже ничего не ждало. Но вот сыскалась живая душа, помимо родных, конечно, в которой в виде ростка или еще чего-то жил он, Анисим Антипович, и это было достойно удивления. Ибо еще большего удивления была достойна скоротечность того, что в народе зовут вечной памятью. Вечная! До завтрашнего дня, до завтрашних горячих и грешных забот, которых всегда избыток…

              В домашнем тихом одиночестве он вскрыл конверт. Писала супруга Василия Гавриловича Кислова, его однополчанина, который не демобилизовался в сорок пятом и дослужился до полковника. Она благодарила Анисима Антиповича за ежегодные поздравления с днем Победы, за дружеское тепло и участие,  имя которому было фронтовое братство. И словно извинялась, что некого теперь поздравлять и баловать вниманием, нет уже среди нас Василия Гавриловича, бывшего славного защитника отечества. Ушел он в одночасье, недели не дожил до пятьдесят восьмого Девятого мая. Ничто не предвещало беды, но, видно, много чего Вася в себе держал, не беспокоил близких своими болячками.

              «Помните его, а я буду помнить вас. Пишите, и я буду вам писать», — читал он ровные, убористые строчки. Вдруг перестал видеть Анисим Антипович, но не позволил скатиться слезе. Вначале их было двадцать два в разных городах огромной страны. И однажды, в двадцатилетие победы, они встретились в полном составе, в Москве, на Девятое мая, а два раза потом собирались уже составом неполным. В восемьдесят седьмом году их было еще семеро, в девяносто восьмом – четверо. Потом ушли Паша Федорчук и Азиз Абдуллаев. А теперь и Васильку не нужны более его поздравления.

             Он очень явственно ощутил близость черты и разверстость пространства за нею, черного, беспредельного, и увидел себя у этой черты. Хочешь, не хочешь, а пора. Слишком задерживаться на этом свете никому не в радость — ни себе, ни близким.

              Он передохнул. Отключился, пережидая, пока сиреневый туман перед глазами рассеется. Увидел себя и Василька на прифронтовой станции под Воронежем в зиму Сталинградского наступления. Свежеиспеченные лейтенанты из инженерной академии, они получили назначение в одну саперную бригаду. Из сини небесной, из первозданной зимней голубизны вынырнули самолеты, спикировали, густо сыпанули бомбы. Лейтенанты брякнулись лицом в снег. И услышали над собой звонкий мальчишеский голос: «Дяденьки, не бойтесь, это не нашу станцию бомбят, это соседей бомбят, это далеко отседова!»

               Они встали, отряхнулись. Перед ними стоял паренек лет десяти, бывалый-бывалый. Потом они уже знали, когда падать на землю, когда вжиматься в нее до посинения ногтей. И долго еще после демобилизации Анисим Антипович, заслышав гул авиационных моторов, мгновенно отыскивал на местности ложбинку ли, арык, готовый добежать и упасть в это спасительное укрытие, как только самолет начнет клониться на крыло. Но в мирное время самолетам незачем было клониться на крыло и сыпать вниз бомбы.

            А тогда Анисим Антипович укоризненно посмотрел на Василия Гавриловича, а Василий Гаврилович укоризненно посмотрел на Анисима Антиповича, но они так и не выяснили, кто же первый брякнулся в снег, подал пример. Потом Василек отлично показал себя при постановке противотанковых минных полей, и на строительстве подводного моста через Днепр – над настилом течет сантиметров тридцать воды, и мост не виден с воздуха, — и при разминировании Николаевских верфей, и во многих других острых ситуациях, когда саперу не позволено  ошибаться. Но они часто вспоминали зимнюю станцию близ Воронежа, и самолеты, и неблизкие бомбовые разрывы, и голос мальчика: «Дяденьки, вставайте!» Теперь он будет помнить об этом один. А дальше об этом уже никто не будет помнить, ни один человек. Хотя, отсутствие очевидцев еще не есть отсутствие памяти. Сын и дочь будут помнить, они всегда жадно впитывали его рассказы о войне, забирались к нему в кровать и умоляли: «Папа, рассказывай, рассказывай!»

             Анисим Антипович перечитал письмо. Бесхитростные, простые, негромкие слова. А боли, боли в них сколько! Нет, жизни друг другу они не спасали, но и не прятались один за другого. Жизнь научила их честно нести свою ношу, и таким – честно несущим свою ношу – он и запомнил Кислова. Васю-Василька. Но кому об этом расскажешь! «Вечная память!» – опять подумал он и усмехнулся, жалко и горько, кощунственно как-то усмехнулся. Он слишком хорошо знал, что такое «вечная» память в наше стремительное, все обезличивающее, костоломное время. Это – память до завтрашнего дня, до завтрашних резких поворотов. И вот уже вакуум заполнен, и мелькнет как-нибудь всплеск: «Был человек – не нам чета» – и погаснет. И нет уже ни человека, ни памяти о нем. И ведь не скажешь, не попишешь ничего. Такова жизнь. Бывает, и памятник стоит мраморный, дорогой – все честь по чести, приличия соблюдены, а самой памяти не сохранилось. Круговерть быстротекущая сначала всасывает и хоронит людей, а потом хоронит память о них. И никого тут ни в чем не упрекнешь, ибо такова жизнь.     

            Совсем одиноко стало Анисиму Антиповичу. Жена уже была по ту сторону черты, сын и дочь пребывали в своих беспокойных материях, ему малодоступных. Не далеко, конечно, пребывали, сын даже жил под одной с ним крышей, но и не близко, как прежде – в его сокровенное сейчас никому не было путей-дорог. Друзей уже не осталось ни одного. Поуходили они в последние годы без слов прощания. И одиночество разверзлось перед ним. Совсем близко, притаившись и изготовившись к прыжку, находилось небытие. В чем-то оно было продолжением одиночества, которое и так окружало его со всех сторон.

            «Васенька ты мой миленький!» – произнес он нараспев. Ответом ему было молчание. Давно уже никто не отвечал ему, и, разговаривая сам с собой, он голосом своим заменял собеседника. Он подошел к шкафу, в котором хранились пластинки, достал комплект песен военных лет, включил проигрыватель, на тяжелый стальной диск с наклеенным сверху серым сукном опустил диск пластмассовый, черный, и включил механизм. Алмазная игла мягко погрузилась в блестящую борозду. Воздух содрогнулся от могучих аккордов. Включился хор, душа Анисима Антиповича вздрогнула и затрепетала, и он ощутил себя высоко над землей, так высоко, словно судьба ее теперь зависела и от него:

 

                                                  Вставай, страна огромная!

                                                  Вставай на смертный бой!

                                                  С фашистской силой темною,

                                                  С проклятою ордой!

        

                                                                    Пусть ярость благородная

                                                             Вскипает, как волна! 

                                                             Идет война народная,

                                                             Священная война!

                         

              Ничто так не сливалось у него с Великой Отечественной, как эта тяжелая, всепроникающая песня. Стальная пружина непреклонности была в этой песне, и воли, и мужества, и напутствия в дорогу дальнюю, которая не всех, далеко не всех возвратит под отчий кров. Сильными, собственно, были только первый куплет и припев и сама музыка, родившаяся в первые дни войны, на едином дыхании двух мастеров, поэта и композитора. Но уж в них была всеобъемлющая сила, повелительный зов Родины-матери, зов миллионов соотечественников и миллионов предков, которого нельзя ослушаться.

              Навернулись слезы. Теперь это был реквием по всем фронтовикам, ушедшим от пуль и болезней. Анисим Антипович слушал стоя, потрясенный. Пятидесяти восьми лет мирной жизни как не бывало. Полыхали города, земля дрожала от поступи танков, гремела артиллерия, роились пули, вязла в снегах, в грязи, в пыли пехота. Поля устилали тела павших, и враг уже не выдерживал того, с чем к нам пожаловал без предупреждения – тотальной войны. Да, это была великая песня. Ее величие можно было сравнить только с величием праведной ненависти. Праведная ненависть вонзалась, ввинчивалась в человека, становилась его стержнем, и он шел и исполнял свой долг, и побеждал. Или падал, и земля впитывала его кровь. Тогда его место занимали другие – и побеждали. Ибо огромной стране, поднявшейся на смертный праведный бой, нужна была только победа.

 

                                                             Гнилой фашистской нечисти

                                                             Загоним пулю в лоб.  

                                                             Отребью человечества

                                                             Сколотим крепкий гроб!

 

                                                                         Пусть ярость благородная

                                                                         Вскипает, как волна!

                                                                         Идет война народная,

                                                                         Священная война!

 

              Загнали, загнали пулю в лоб гитлеровской нечисти, и с тех пор в открытую не лезет на нас никто, подумал Анисим Антипович. Боятся. Хотя двенадцать лет назад произошло еще одно национальное размежевание, мало кем предвиденное, Советского Союза не стало, а все союзные республики стали независимыми государствами. Боятся уже по инерции и не в открытую, втихую пакостят. Это есть, и это будет, природу сильных мира сего не перекроишь. А планета у нас одна. И снова из дня сегодняшнего, из тишины, растворившей могучие заключительные аккорды песни-призыва, Анисим Антипович шагнул в накал и грохот минувшего, в бой, после которого каждый новый день был радостью и наградой. Ибо для многих он не наступал.

            Он увидел блиндаж, и стол из пустых ящиков, поставленных один на другой, и шинель, постланную на ящики подкладкой вверх – вместо скатерти, и светильники, в которых  ярким и чадным пламенем горел мелко накрошенный тол. Этого добра выковыривали из трофейных мин предостаточно. И увидел на своей шинели «шпрингер-мину», то есть прыгающую мину. Фашистскую новинку, впервые широко примененную при отходе немцев от Сталинграда. Ему предстояло разобрать эту диковинку и составить инструкцию по ее обезвреживанию.

            На войне все то, что обязан уметь солдат, сначала должен уметь офицер. Если бы тогда не получилось у него, вторым, уже в другом блиндаже, к этой же операции приступил бы  Василек. Эти мины немцы зарывали в землю у обочин дорог и тропинок и натягивали проволочку. В пыли, в грязи ее и не видно. Солдат цепляется за нее, невидимую, усилие передается взрывателю, пороховой заряд выбрасывает мину на поверхность, на высоту двух метров. И тогда срабатывает второй взрыватель, основной, и огненный шар рождается на уровне головы спокойно идущего человека. Веер осколков выкашивает все подчистую. Дьявольское это было изобретение. И Анисим Антипович сидел и колдовал над этой штуковиной, записывая, что к чему, и усилием воли унимая коварную дрожь пальцев. Эту мину он запомнил на всю жизнь. У смерти были тусклые стальные глаза прыгающей мины, мины-лягушки. «Шпрингер-мины».

            Потом он увидел себя в сырых, сумрачных и грязных подвалах Николаевских верфей. Его солдаты методично прослушивали массивные стены, а он прослушивал стены миноискателем за ними, чтобы исключить случайность. Ведь он и его люди головой отвечали за то, чтобы надпись «Проверено, мин нет» никого не обманула. Солдаты ушли вперед, а он обратил внимание на портрет Сталина. Фашисты – и не сорвали, не втоптали в грязь! Портрет висел высоко, и он подкатил пустую бочку, встал на нее, дотянулся до портрета, снял – и увидел свежую штукатурку. Окликнул солдат, те все поняли, принесли лестницу. Он приложил ухо к алебастровому прямоугольнику. Тикали часы, замурованные вместе с взрывчаткой. Обычный будильник. А когда его часовая стрелка совмещается с красной стрелкой, указывающей заданное время, вместо звонка замыкается электрическая цепь. Взрыв, и все летит к чертовой бабушке.

            Он вернул солдат, оставил с собой одного, остальных отослал в оцепление. В таком фугасе враг мог установить элемент неизвлекаемости. Несколько ударов ломиком, и свет фонарика выхватил мерно тикающий механизм. И перво-наперво заученным движением часовая стрелка была с предельной осторожностью отведена назад. Да, в тот раз глаза у смерти были черного и красного цвета – до совмещения стрелок оставалось двенадцать минут. А на портрет Адольфа он бы не обратил внимания. Его ребята обезвредили тогда шесть фугасов, а ребята Кислова – на один меньше. Или на один больше? Теперь это не имело никакого значения. На верфях тогда не взорвался ни один фугас, и их инженерно-саперная бригада получила почетное наименование Николаевская. Потом он так и не побывал в этом городе. Хотел, но не получилось. А со стапелей этих верфей сошел весь новейший Черноморский флот и, наверное, половина Тихоокеанского.

            Он вспомнил город-крепость Бреслау в Восточной Пруссии, и яростный огонь большой окруженной группировки врага, которая сложила оружие только после капитуляции Берлина, и взятые в качестве трофеев танкетки, которые управлялись по кабелю. Впервые немцы использовали их для разрушения Варшавы. Начиняли взрывчаткой и пускали на здание, из которого восставшие поляки вели огонь. Танкетка упиралась в многоэтажный дом, заряд срабатывал, и стрелять уже было некому. Вася-Василек тогда быстро разобрался с этими танкетками, быстро понял, какие кнопки для чего, и они подавили немецкими танкетками многие очаги сопротивления. Нагрузят толом и пустят на толстостенный дом,  изрыгающий огонь. Какой немцы поднимали тарарам! Стреляли по танкетке из всех видов оружия. Но танкетка железная, ей чаще всего не делалось ничего. Вот она преодолевает половину дистанции, и наступает мертвая тишина. «Что в это время делал противник?» – вопрошал сын. «Спасался бегством!» — докладывал он, к вящему удовольствию мальчика. Еще минута, взрыв, и наша пехота занимает дымящиеся развалины. Сколько солдат они тогда сберегли?

             Анисим Антипович опять опустил алмазную иглу на черный диск пластинки. «Вставай, страна огромная…» У «надо», когда оно звучит от имени страны, великая побудительная сила. Он вспомнил март сорок третьего года, когда наше наступление, так мощно начавшееся у стен Сталинграда, застопорилось в нескольких километрах от Днепра, а потом повернуло вспять после мощного контрудара Манштейна. Анисима Антиповича и Василька поставили тогда во главе заградительных отрядов, которые действовали рядом. Четыре «студебеккера» с противотанковыми минами против свежих, спешно брошенных в бой вражеских сил. Они определяли танкоопасные направления, закапывали мины в мокрый снег и спешно отъезжали, чтобы не попасть под огонь танковых орудий. Кислов тогда поставил мины на дне одной балочки, незаметной и привлекательной этой своей незаметностью. И Анисим Антипович сразу представил себе, как могут развернуться события, и заминировал соседнюю балочку. Танки пошли сначала по Кисловской ложбинке, уж очень она манила своей пологой открытостью. А потом, когда грохнули два взрыва, повернули в его балочку, и две машины он записал на свой счет. Их наградили тогда одинаково, медалями «За боевые заслуги». Какие-то часы были выиграны тогда, и он запомнил свою незащищенность на голом снегу и то счастливое и редкое на войне обстоятельство, что эта их незащищенность ни для кого из его людей не обернулась смертью. Вскоре фронт стабилизировался, и больше не было уже движения на восток, только на запад. «Пусть ярость благородная вскипает, как волна…»

            Щелкнул звонок, и в прихожей зазвучали молодые, уверенные голоса. «На этом, Вася-Василек, мое с тобой прощание, наверное, закончится», — подумал Анисим Антипович, очень об этом сожалея. Пришел внук Андрей, беззаботный девятнадцатилетний студент авиационного института, и привел свою девушку, Ладочку, статную, ясноглазую, понемногу перестававшую стесняться в их доме, и Махмуда, сокурсника, и еще одну девушку, наверное, подругу Махмуда. Анисим Антипович молодежь встретил радушно, засуетился, забеспокоился, поставил чайник под тугую струю воды, а от остального его освободила Лада.

               «Дедушка Анисим, можно, я сама!» – попросила она и захозяйничала по-свойски, быстро и ловко. Он, однако, сам поставил на стол конфеты и черешню, избавляя молодых от первой стеснительности. И, уже для безусой этой поросли, которая знала о войне по книгам и фильмам, вновь опустил иглу на первую борозду пластинки. Воздух взорвался призывом:

 

                                                             «Вставай, страна огромная…»

 

            Однако никто из молодых не встрепенулся, не вскинул изумленно бровей. Песня обтекала их, не трогая, не тревожа. Она ничего им не говорила. Да и жили они давно не в огромной стране, а в небольшой, но зато в своей, собственной. Им, действительно, нечего было вспомнить из того, чем сейчас полон был он, Анисим Антипович.

              «Дед, опять ты воюешь! – сказал внук без упрека и легко коснулся ладонью его плеча. – Разреши нам самим, а? Мы потанцевать хотим. У нас, понимаешь, свои песни, нынешние. Ладно, дед? Без обид?»

              Анисим Антипович развел руками и растерянно улыбнулся. Оглядел еще раз стол, добавил к конфетам и черешне коробку халвы, кивнул молодежи и пошел в свою комнату. А внук уже привычно нашаривал на полке «Бони-М» и Аллу Пугачеву. «Пусть ярость благо…» И оборвалась песня на полуслове, и полились иные мелодии, иные песни, которые Анисим Антипович даже слушать не желал, коробили они его, особенно после всего сегодняшнего.

              «Так-то, Вася-Василек! – произнес он в пустоту. – Прощай, дорогой. Пусть  земля  тебе будет…» Прилег и задумался, и стал задавать себе вопросы. Ответов у него было меньше, чем вопросов. Впрочем, так получалось всегда. И не в этом ли, в отсутствии ответов на некоторые вопросы, великая загадка жизни?

            Он вспомнил, как вернулся домой в конце сорок пятого, и семилетний сын и пятилетняя дочь не признали его и долго говорили ему «вы». И лет восемь, пока дети не выросли, пока не запомнили все его рассказы наизусть, сын и дочь забирались вечерами к нему в кровать и просили всегда об одном и том же: «Папа, расскажи про войну!» Тельца детей, невесомые сначала, год от года наливались и крепли, но просьба была всегда одна. И он разрешал им лечь рядом и рассказывал, рассказывал, и тишина, тишина стояла в их перенаселенной квартире. Все слушали, и он тоже слушал себя и гордился собой.

               И, ведь, не придумывал он ничего. Того, что сохранила память, с лихвой хватало, чтобы насытить неутолимую и нескончаемую детскую любознательность. Война была куда богаче событиями и невероятными стечениями обстоятельств, чем самое пылкое воображение. Потом, он знал, дети взахлеб пересказывали его повествования друзьям, которым некому было рассказывать военные были: вместо их отцов к ним домой пришли похоронки.  А внук Андрей ни разу не попросил: «Дед, вспомни, пожалуйста, как ты воевал!» И никогда не ставил пластинки с песнями военных лет. Значит, они ему ни о чем не говорили.

            Но не внука беспечного и ясноглазого он сейчас винил, внук был как все его сверстники. Он, Анисим Антипович, не донес до внука что-то очень большое и важное, что, он знал, потом некому будет донести. Еще, однако, было не поздно. «Конечно, — подумал он, — сын и дочь пережили войну в глубоком тылу. Они были вещами, которые следовало сохранить во что бы то ни стало, и их берегли и хранили и сохранили-таки. И они запомнили, как их берегли и хранили.  Запомнили, что это стоило матери. Еще они запомнили, каким ярким был День победы – не нынешний, пятьдесят восьмой, а самый первый. Каким долгим, каким упоительным был тот далекий уже салют, и какими счастливыми были лица людей, вышедших на улицы. Никогда прежде эти люди не были так счастливы. Андрея же это миновало. И можно ли, правильно ли спрашивать с них одинаково?»

            Да, еще было не поздно зажечь воображение юноши, перелить в него какую-то толику своей памяти о войне, и сегодня такой большой, не заслоненной и не перечеркнутой минувшим полувеком. И он стал думать, как лучше сделать это. Ибо не может, не должно быть в его семье такого молодого человека, которого бы не пронзали дрожью и трепетом набатные слова: «Вставай, страна огромная…»   

С.П. Татур