«НУ ЧТО, ПИЖОН, СЫГРАЕМ?»

Когда отец был жив, он часто пересказывал этот эпизод. И непременно заливался громким, рассыпчатым смехом – в том месте, где было положено стоять итоговой точке. Я быстро понял, что этот эпизод все еще тешит его самолюбие. Он словно говорил: вот вам фанфаронство неуемное, вот вам самомнение, поднятое до синих небесных высот, а вот вам посрамление фанфаронства и самомнения, ведь они опирались не на профессиональную подготовку, а на одно тщеславие. «Пришел, увидел, победил», — ведь именно так все и обстояло.

Когда отца поглотило небытие, этот эпизод стал частью моей сыновней памяти о нем. Штрихом к портрету, как сейчас принято говорить. К сожалению, штрихов таких, особенно из довоенной жизни отца, в моей памяти осело не так уж много. Наверное, в свое время я был совсем не любознателен и не задавал своим родителям вопросов об их жизненном пути. А когда поумнел и спохватился, такие вопросы задавать уже было некому. Но этот эпизод я решил превратить в рассказ, поставив себя на место отца и ведя рассказ уже от своего имени. Ибо наполнить его подробностями я мог, только прибегая к помощи фантазии и воображения.

 

Х   Х   Х

Шел год 1929, и он не казался мне чем-либо особенно примечательным. Это потом о нем скажут, что он был последним годом новой экономической политики, на смену которой по воле Сталина пришли коллективизация и индустриализация, и частная собственность в Советской России, вместе с экономическими свободами и высокими заработками, вторично канула в Лету. Я жил и работал в Крыму. Я легко зарабатывал себе на кусок хлеба и на то, что к нему прилагается; не уметь делать это в двадцать два года, при руках, растущих, откуда надо, и нормально работающей голове, было бы неуважением к себе и ко всему белому свету.

Я не был обременен семьей и какими-либо обязательствами, и очень многое роднило меня с вольным ветром, благодаря которому я и оказался на благословенном полуострове. Мою память отягчало только одно горестное событие, – моя мать и три старшие сестры умерли в одну неделю от дизентерии. Случилось это в последний год гражданской войны, в городе Минске, где бедствовали поголовно все. И я, похоронив усопших и оставшись один-одинешенек, потопал пехом в Москву, к старшему брату Сергею, который избрал себе профессию экономиста и одно время был важной шишкой в партии социал-революционеров. Одно время он был даже членом президиума этой партии.

Брат, после разгрома эсеров вынужденный поменять свою политическую ориентацию на большевисткую (как ни странно, репрессии 1937 года обойдут его стороной, и вскоре он станет одним из ведущих советских экономистов, о чем останется утверждение в виде мраморной мемориальной доски в Московском университете), приютил меня и помог, и я всю жизнь помнил об этом. А до него мне помогали простые люди, у которых я именем Христа просил подаяние и ночлег. С тех пор я всегда подаю нищим, если у меня есть чем поделиться с ними. Долг, он чем красен? Платежом, и мудрая поговорка зафиксировала это на веки вечные.

В Крыму последней моей работой было строительство небольшой земляной плотинки на речке Аксу близ Бахчисарая. Я наполнял тачку влажной землей, вез ее на плотинку, там разгружал и уплотнял до заданной кондиции ударами деревянной трамбовки, а затем повторял эту нехитрую операцию бессчетное число раз. И получал за это девяносто рублей в месяц. Это были совсем не маленькие деньги. За пятнадцать рублей я снимал комнату и столовался. Хозяйка (ею была крымская татарка) кормила меня, как на убой. Каждое утро она жарила мне яичницу, целую сковороду. Я столько съесть не мог при всем своем здоровом рабоче-крестьянском аппетите. И на тех яйцах, которые не съедал, ставил крестик химическим карандашом, чтобы хозяйка не подала их в обед или на ужин. На эту зарплату я легко мог бы содержать семью из шести человек. Потом, при индустриализации, произойдет жесткое закручивание гаек, и моя зарплата уже никогда не будет столь весомой, хотя карьерная лестница вознесет меня вверх не на одну ступеньку. До доктора наук и заведующего кафедрой она меня вознесет. Но моя зарплата (деньги уже будут другие), в пересчете на материальные блага, уже никогда не сравняется с теми девяноста рублями.

Так вот, плотинку мы благополучно построили к середине лета, водохранилище заполнили, работа была закончена, и свобода вновь раскрыла мне свои объятия. Почти все сбережения я перевел брату в Москву. Я не собирался всю жизнь вкалывать руками. Я собирался поступить на рабфак, а затем и в межевой институт – я мечтал стать землеустроителем. В той среде, к которой я тянулся, это была очень почетная профессия. Я почему-то стеснялся связывать себя с политикой и идти в революцию дальше. Слишком хорошо помнил своей цепкой памятью, сколько всего было порушено гражданской войной, какой силы опустошительный смерч пронесся над страной и как много людей, знавших про себя, что они ни в чем не виноваты, были убиты или умерли от тифа и другой заразы, взращенной всеобщей нищетой. Или были названы буржуями и лишены всего, нажитого ими и их предками.

Я оставил себе совсем немного денег – и оплошал, потратил их, по беспечности молодости, быстрее, чем рассчитывал. Сесть на мель было неприятно, но просить помощи у брата я и не подумал: еще чего! Заработаю, экое диво! Ну, в крайнем случае, стану еще стройнее и подтяну брючный ремень.

Я шел из Бахчисарая в Севастополь с намерением заработать по пути и сесть на поезд, идущий в Москву. Спустившись с гор по склону, поросшему пряными соснами, я вышел на дорогу, идущую вдоль южного берега Крыма. Я, собственно, никуда не торопился; мне нравилось дышать полной грудью, а в сосновых лесах побережья дышалось особенно легко: я словно пил воздух, настоянный на хвое. Иногда меня подвозил какой-нибудь возчик, но по пути нам было недолго, а нанять подводу было не на что. Да и не привык я шиковать, тратиться на извозчиков, а привык полагаться на свои проворные ноги. Со мной был легкий чемоданчик с парой белья, костюмом и другими нехитрыми пожитками, благодаря которым я мог спокойно переночевать в лесу, в чистом поле, не прося ночлега под крышей. По части просьб я был ужасно самолюбив, и просить претило моей натуре. Когда я, мальчик двенадцатилетний, понуро брел из Минска в Москву с протянутой рукой, это был и не я вовсе, а жалкая тень, от меня оставшаяся.

Я шел себе и шел, обозревал приятные окрестности, задерживая взгляд на море, к которому уже клонилось вечернее солнце, большое и красное. И радовался жизни. Мысль парила в Горних высотах, впереди меня ждали необозримые пределы. Одновременно, и все более навязчиво, присутствовала мысль об ужине, ведь пообедал я одним куском черного хлеба, который запил кружкой родниковой воды. Форос показался, с огромным парком перед ним. Я подумал, что там и заночую. В парке росли кипарисы и дубы; и те, и другие деревья были полны чувства собственного достоинства. В кронах дубов роились-гомонились воробьиные стаи.

Я задержал взгляд на беседке, аккуратный купол которой поддерживали резные деревянные колонны. Люди за столиками сидели по двое и сосредоточенно смотрели прямо перед собой. На тарелки с едой и водку так не смотрят. «Шахматы!» – подумал я и не ошибся. У меня екнуло сердце. И не в том смысле екнуло, что на ловца и зверь бежит, а в том смысле, что день мой должен завершиться очень хорошо. Шахматы были любимой моей игрой, я и болел, и жил ими. Уже девять лет я был без ума от шахмат. Я мог играть в шахматы с любыми партнерами и при любой погоде. Когда же партнеров в наличии не оказывалось, я мог играть сам с собой, не расставляя фигуры, — партия протекала в моем воображении, причем я запоминал ее и позже мог воспроизвести все ходы, которые делал и за себя, и за своего так называемого «противника». Кстати, в моем чемоданчике лежали маленькие дорожные шахматы – без одной черной пешки, посеянной неизвестно где, и сборники с избранными партиями Михаила Чигорина, Эммануила Ласкера, Рауля Капабланки и Александра Алехина. Многие из их партий я знал наизусть.

Беседка, в которой играли в шахматы, в миг обрела свойства центра притяжения. Я, однако, не стал торопиться, а спрятался за кустами и переоделся в одежду добротную и чистую, намереваясь соответствовать респектабельному обществу, пред ясные очи которого собирался предстать. После этого ноги сами помчали меня к беседке. Заняты были шесть столиков. Публика играла солидная. Я отметил ухоженные лица, белые костюмы, фетровые котелки, тросточки с красивыми набалдашниками, дорогие папиросы. Перед двумя мужчинами стояли бокалы с красным вином, но большинство играющих предпочитало крепкий чай с лимоном.

Игра шла на интерес, который заключался в стакане чая с лимоном и пирожным. Проигравший угощал победителя. Я поздоровался на всякий случай, и два или три игрока мне ответили, но приветливым взглядом и доброй улыбкой не удостоил ни один, так все были поглощены своими полями сражений. Я быстро уяснил себе, что к чему и кто есть кто в этом симпатичном заведении – для этого было достаточно медленно пройтись между столиками. Увы, игроков моего класса в беседке, как мне показалось, не было. Очень редко играть со мной садился достойный противник, — это всегда было для меня большой удачей. Равный соперник – это хорошо, а соперник, который выше тебя ростом – еще лучше, он надолго остается в памяти. Ибо проигрывать я ой как не любил.

Одна из партий приближалась к концу. Играли вальяжный большеголовый мужчина лет пятидесяти, наверное, местный учитель, и заезжий гость – стройный франт в элегантном белом костюме и с короткими рыжими усиками. Посмотреть, как завершится эта партия, то и дело подходили игроки от других столиков, из чего я сделал вывод, что вальяжный мужчина – здешний фаворит. Он дожимал заезжего гостя, имея большой материальный перевес, но его хватку я бы не назвал хваткой профессионала. Он не всегда делал лучшие ходы.

Наконец, заезжий гость с неудовольствием произнес: «Сдаюсь!» И тотчас перед вальяжным крупнотелым мужчиной появились стакан чая и пирожное.

-Мне пора, извините, свидание! – произнес заезжий гость, поклонился местной шахматной знаменитости и степенно удалился. Я проводил его недолгим взглядом – до тех пор, пока он стал неразличим среди деревьев парка. А вальяжный мужчина раздавил в стакане ложечкой лимон, размешал кубик сахара, отпил глоток, причмокнул, откусил от пирожного, причмокнул еще раз и устремил на меня свои слегка выпуклые карие глаза, в которых, наверное, никогда не гасло чувство превосходства.

-Ну, что, пижон, сыграем? – предложил он, нарочито затягивая слова. Надтреснутый голос прозвучал откуда-то издалека.

-С удовольствием! Вы делаете мне честь, — сказал я и незаметно потер ладонью ладонь. «Пижона» я не просто проглотил, я отложил его в своей памяти на отдельной, заповедной полочке. Ведь это приобретение вполне могло обладать свойствами бумеранга. То есть, только от меня зависело, станет ли оно обладать свойствами бумеранга.

-Твои белые! – сказал тогда вальяжный мужчина и посмотрел на меня снисходительно-снисходительно. – Дать фору, или как? Мне уже надоело выигрывать! Побеждаю и побеждаю, никакого разнообразия!

-Попробую на равных, а там поглядим, — деликатно отклонил я фору, но от лукавой улыбки не удержался и принялся быстро расставлять фигуры. Я даже не подумал, чем буду расплачиваться, если проиграю. Этого быть не могло ни при какой погоде! Я посмотрел на вальяжного мужчину и двинул вперед ферзевую пешку. Мой соперник сделал то же самое. Я предложил ему гамбитное начало, острое, но при правильной игре для белых не выгодное. Он жертву пешки принял и стал отставать в развитии быстрее, чем это происходит у черных, когда они строго следуют теории. Снисходительность на лице моего партнера вскоре сменилась живым интересом к происходящему, и два других игрока подошли к нашему столику и уже от него не отходили. Драчка возникла в центре доски; белые шли вперед, не взирая на потери, и давили на черного короля планомерно и с дальним прицелом. Я использовал каждую мелкую оплошность своего оппонента. Слава Богу, в дебютах я плавал, как рыба в воде. Шахматные журналы я проглатывал от корочки до корочки, и очень многое откладывалось в моей памяти, как откладываются любимые мелодии и песни или напутствия родителей, падающие на благодатную почву.

Вальяжный мужчина подпер ладонями подбородок и стал ходить гораздо медленнее, чем в начале партии. Я, напротив, между ходами клал руки на стол ладонями кверху, чтобы бугристые мозоли, натертые лопатой, тачкой и трамбовкой, были на виду и свидетельствовали о моем рабоче-крестьянском происхождении, которое в действительности не было рабоче-крестьянским: в роду моей покойной матушки даже присутствовала древняя княжеская линия. Вскоре драчка в центре доски сама собой перешла в избиение черных, и сначала один болельщик издал глухой вздох сожаления, потом и второй. Я понял, что здесь принято болеть за своих, но не поощрять сопереживаниями инициативу залетных пташек.

Вальяжный мужчина посопротивлялся еще, а когда его позиция обрушилась и стала незащитимой, негромко произнес: «Сдаюсь!» Это слово в его устах звучало крайне редко, и кислые мины болельщиков подтверждали это. А передо мной появились стакан чаю с лимоном и пирожное. И стакан, и блюдце опустели в одну минуту.

Вторая партия развивалась по сценарию первой, с той лишь разницей, что в сицилианской защите я повторил новинку, впервые использованную Александром Алехиным против Эммануила Ласкера, и получил атаку, которую методично усиливал. Явных оплошностей, таких, как зевки и подставки, мой партнер не совершал, но и стратегическим чутьем не обладал. Число болельщиков увеличилось до четырех, но комментарии делались тихим шепотом. Теперь я ловил на себе любопытные взгляды, в которых выказывалось уважение: залетная птичка могла и умела. Я подумал о сеансе одновременной игры – при удачном стечении обстоятельств. И еще усилил натиск.

Вальяжный мужчина в трудном уже положении допустил оплошность, от которой поморщился, и его позиция стала рассыпаться, как от удара врасплох мощной кавалерийской колонны. «Однако! – произнес мой соперник с досадой. – Что-то мне сегодня не по себе! Голова прямо раскалывается. И дышать тяжело, и в костях ломота!»

-Сейчас вы отыграетесь, и вам полегчает, — сказал я, торопливо расставляя фигуры. За третьей нашей партией уже следило  шесть человек. Я делал ходы, которые мне и полагалось делать, пил чай с лимоном и заедал его пирожным. Своеобразный этот ужин мне нравился. Главное, он был бесплатным. На восьмом ходу я позволил себе высказывание, поднимающее мой авторитет:

-Алехин в этой позиции сыграл так, — сказал я и пожертвовал коня за пешку. Вздох изумления прошелестел в рядах болельщиков, за которым воцарилось общее напряженное молчание. Алехина в шахматном мире уважали, как мало кого еще. Лоб моего визави покрылся мелкими капельками пота; обдумывание трудной позиции сделало его лицо непроницаемым. Возникла масса возможностей, но вот какой из них воспользоваться? Увы, ничего путного придумать он не смог, и серел от этого и наливался скорбью лик его. Кстати, ничего путного не придумал в этой позиции и маститый противник Алехина. «Что еще заболит у тебя  сейчас?» – подумал я. Потому что далее последовала комбинация, просчитанная великим шахматистом на много ходов вперед. И вальяжный мужчина в третий раз едва слышно произнес пренеприятное слово «Сдаюсь!»

От третьего стакана чая с лимоном и пирожного я отказался и получил их стоимость – десять копеек. Мой партнер долго жаловался, как ему нездоровится. Кажется, на свете не было болезней, которые бы не донимали его в этот момент. Я выразил сочувствие, но поток жалоб оно не остановило. Тогда я опять предложил вальяжному мужчине отыграться. Впору было дать ему фору и выровнять шансы. С другой стороны, унижать его форой было не этично. Среди своих он был, как я чувствовал, шахматной знаменитостью первой величины. На других столах уже не играли, все сгрудились близ нашего столика и внимательно отслеживали события на нашей доске.

Четвертая партия тоже развивалась не в пользу вальяжного мужчины. Начал он активно и даже пожертвовал пешку, как я в первой партии, но незнание азов теории стало сказываться очень быстро. Сначала ему не удалась атака, а затем и защита собственного короля. Он стал искать спасение в размене фигур, но в этом случае решающее слово сказала моя проходная пешка, неудержимо устремившаяся на восьмую горизонталь. Пешка, пожелавшая стать ферзем, им и стала – и в шахматах, и в жизни это не такая уж редкость. Вальяжный мужчина в который раз обескуражено развел руками. Ему стало совсем плохо, и он, пробормотав слова извинения, удалился в очень расстроенных чувствах.

Я оглядел внушительный строй болельщиков и сказал:

-Играю со всеми разом! Сеанс одновременной игры! У кого есть гривенники, расставляйте! У кого гривенников нет, ничего страшного – расставляйте тоже!

Столы были сдвинуты, против меня село играть девять человек. Волна азарта поднялась – и замедлила ход времени. Мы играли допоздна, наверное, до полуночи. Две партии я проиграл, а три свел вничью, но общий итог был настолько в мою пользу, что гривенники заполнили мои карманы. Я выиграл рубля четыре. Как только обозначился финиш, я спросил, у кого можно переночевать, и три человека наперебой стали звать меня к себе. В Форосе я был уже уважаемым человеком.

Я принял предложение степенного мужчины в сером котелке, который выиграл у меня одну партию, и двое других обиделись, что предпочтение отдано не им, но я извинился и поблагодарил их в самых изысканных выражениях, чем полностью погасил их обиду. Сказал, что должен оказать уважение человеку, который меня обыграл. Спал я, конечно, как младенец.

На следующий день ближе к вечеру против меня село играть двенадцать человек, но вальяжного мужчины – моего первого партнера, небрежно предложившего мне «Ну, что, пижон, сыграем?» – среди них не было. Он очень расстроился. Он так сильно расстроился, что действительно заболел. Пижон, которого он соизволил пригласить сыграть с ним, в связи с отсутствием партнера более достойного, переиграл его по всем статьям, ни разу не позволил уйти в спасительную ничейную гавань. И это на виду у почтенной публики, которая считала его шахматным светилом Фороса! Пережить это и не заболеть ему, действительно, было не по силам.

И на двенадцати досках я легко расправился с форосцами. Мой общий выигрыш достиг десяти рублей. Плацкартный билет до столицы примерно столько и стоил. Я еще раз переночевал в гостеприимном городке, а утром продолжил свой путь. Мне повезло сесть на скрипучую татарскую арбу, груженую ящиками с яблоками. Я ехал, глазел на красоты слева и справа и повторял про себя: «Ну, что, пижон, сыграем?» Я смаковал эти слова, так они запали мне в душу. Не протест, но подъем рождали они во мне. Самолюбование это было чистой воды; с другой стороны, почему мне было не погладить себя по головке, раз обстоятельства этому способствовали? Шахматы были любимым моим коньком, и я показал это всем тем, кто мерился со мной силами в Форосе.

Другим моим коньком была французская борьба, которая затем получила название классической. В Крыму я часто получал призы на татарских свадьбах, побеждая борцов очень даже именитых. Я чаще всего брал их на прием «тур де бра» – бросок через бедро, отточенный мною до совершенного блеска. Когда я показывал этот прием знаменитым местным борцам, они удивлялись и не верили, что он такой простой. А он действительно простой: захватываешь руку соперника, резко поворачиваешься к нему спиной, рывком тянешь руку вниз, нагибаешься, и тело соперника переваливается через тебя и шмякается на ковер, лопатками вниз. Ты – сверху, ты победил.

Но до татарских свадеб было еще далеко, тут надо было осени дождаться, да и шахматы нравились мне больше. За шахматной доской я мог позабыть обо всем на свете. Все любители шахмат в ирригационном институте, где я проработал после войны более трети века, колготились близ меня. Какое-то время я участвовал в городских турнирах, даже приносил домой призы, и среди них несуразный лыжный костюм, в котором могло поместиться два таких гражданина, как я, но чемпионом Ташкента не стал ни разу. Ничего страшного! Ведь шахматы не были моей профессией. Зато отдыхом для души они были всегда, и я не знал отдыха лучше.

Приезжая в благословенный Крым, — я любил отдыхать именно в Крыму, — я шел на пляж или в парк, садился на свободную скамейку, доставал из портфеля шахматную доску, расставлял фигуры, и вскоре мне составлял компанию какой-нибудь гражданин. Мы начинали, и позиция этого гражданина сначала становилась плохой, потом очень плохой. Потом он сконфуженно разводил руками и произносил: «Сдаюсь, однако!» И мы начинали новую партию.

Последнюю свою партию я сыграл вечером первого мая 1982 года со своим сыном, которого обучил шахматам в нежном детском возрасте. Эту партию я выиграл, но мне пришлось как следует напрячься. Мог ли я знать, что встречу только еще один рассвет? И я встретил его; ничто не предвещало недоброго. А вечера этого дня я уже не увидел.

С.П. Татур