ЕЩЕ РАЗ ОБ ОТЦЕ

Я открыл глаза в тихой предутренней тишине. Еще не рассветало, но час рассвета неотвратимо приближался. Отец, давно ушедший из этой жизни, стоял у меня перед глазами. Стоял и улыбался. И молчал. И какая же лучезарность, какая бездна обаяния содержалась в его улыбке, чуть-чуть лукавой и чуть-чуть подтрунивающей!

Вчера в кафе «Гиждуван» близ ирригационного института моя семья встретилась с людьми, которым был дорог отец и которые сохранили к нему глубокое уважение, хотя прошло уже четверть века, как он оставил этот мир. Вчера исполнилось ровно сто лет со дня его рождения, и мы сначала поехали на кладбище и возложили цветы под двумя обелисками, стоящими рядом – на могилах отца и матери, а потом устроили вечер памяти. Люди, которых я не знал совершенно, но которым довелось учиться у отца или работать с ним, находили слова удивительно искренние и теплые, раскрывавшие характер отца, его отношение к жизни, к студентам и коллегам по работе.

Отца, как я понимал, было за что любить не только мне и сестре Ольге, его детям, и не только шестерым его внукам. Он был большой дока в своем землеустроительном деле – планировке сельских населенных мест, и преуспел в передаче знаний студентам и аспирантам, ибо редко кто так любовно и ревностно относился к своему делу. И люди вспоминали, как они учились у отца, и как он прививал им настойчивость и целеустремленность в овладении знаниями, всегда делая это очень ненавязчиво и вместе с тем так, что они не могли не следовать его наставлениям. И вспоминали, как отец шутил, воодушевляя их, если у них не все получалось, как играл с ними в шахматы (он обожал шахматы) и, почти всегда одерживая верх, раскатисто смеялся. И много чего другого вспомнили эти люди, чего, наверное, никогда бы не выплеснула их память на мероприятии официальном, которого, кстати, и не было, хотя отец заведовал кафедрой в ирригационном институте более трети века, и  после его смерти там даже была стипендия его имени.

 «Отец, отец!» – сказал я в ночь с горечью великой. И увидел отца с матерью на ромашковом лугу, в какой-то российской глубинке с березовым лесом на некотором отдалении от луга. Отец и мать рука об руку шли босиком по высокой траве, туфли держали в руках, брюки у отца были высоко закатаны, и мать счастливо улыбалась, словно жизненное поле, простиравшееся перед ней, не имело конца и края, и так же счастливо улыбался отец. Меня тогда не было с ними, но их сфотографировала сестра Ольга, и очень удачно сфотографировала, в момент полной раскованности. Необыкновенно хорошо было им в тот момент, когда сестра их фотографировала. Занавес, однако, опустился скоро – сначала за отцом, потом и за матерью. А с этой фотографии мы заказали хорошему художнику нарисовать картину, и теперь она висит в доме сына Петра, названного так в честь деда. Смотри, сынок, и старайся походить на него!

Отца, уходящего на войну, мы с сестрой не запомнили, — нам тогда было слишком мало лет. Отца, пришедшего с войны осенью победного 1945 года, мы запомнили очень хорошо. Мать пошла встречать отца вместе со мной, но поезд опоздал на много часов, и встретила она его уже без меня. Вот среди ночи зажегся свет и разбудил нас, и дядя в военной форме поочередно извлек меня и сестру из постели, крепко обнял, подбросил до потолка, снова прижал к груди, на которой сверкали ордена и медали, и сказал, что он наш отец, а мать при этом плакала от счастья. Позже и мы поняли, какое это счастье – отец, вернувшийся с войны. У половины сверстников, которые учились с нами вместе, отцы с войны не вернулись.

Я перенесся мыслью еще на четверть века назад. Детство отца пришлось на костоломное время великих перемен – войну первую мировую и войну гражданскую, в корне переиначившую великую страну (семьдесят лет спустя советское общество почти единодушно придет к выводу, что лучше бы этих знаменательных перемен не было). Жил он тогда в Минске, и в 1919 году умерли от дизентерии все его близкие – мать Олимпиада Ивановна и три старших сестры (два старших брата уже жили отдельно). И он, мальчик двенадцати лет, пешком пришел в Москву, к брату Сергею, студенту университета. Брат приютил его и обогрел. В пути добрые люди помогали ему, чем могли, пускали переночевать, и, помня об этом, он всегда был щедр к обездоленным, нищим. А Сергей Кузьмич вскоре стал видным экономистом, много лет заведовал кафедрой в Московском университете, где в его честь установлена мемориальная доска. Второй брат отца, Геннадий Кузьмич, тоже стал доктором наук, но  избрал своим поприщем строительную механику. По поводу того, что три брата на разном поприще достигли примерно одной и той же высоты, отец говорил: «Гены есть гены». То есть, их жизненные высоты были как бы запрограммированы свыше.

Я представил себе осень голодного 1919 года, дождь, перемежающийся со снегом, слякотную дорогу рядом с железнодорожным полотном и бредущего по ней мальчика в одежде, которая по цвету сливалась со слякотной дорогой. Легкая котомка у мальца за спиной, и надежда в синих глазах. Надежде надлежало исполниться, ведь он очень хотел этого. И она исполнилась – мальчик шагал месяц или больше, но пришел, куда надо. Я переместил стрелки часов на десять лет вперед, в благословенные времена новой экономической политики, когда частнику (на короткое время) были развязаны руки, и его инициатива быстро возвращала стране благополучие, прерванное затяжными войнами.

Отец превратился в юношу крепкого и очень даже сообразительного. Его рано привлекла свобода, самостоятельность. В Крыму он оказался. Южное солнце и южное море были неотразимы. Но и в той красоте несказанной надо было зарабатывать на жизнь, и он строил плотинку близ Бахчисарая. Копал землю, отвозил ее на тачке в плотину, трамбовал деревянной трамбовкой, а потом повторял эту операцию бессчетное количество раз – до завершения рабочего дня.  Получал за это 90 рублей в месяц. За комнату и стол платил хозяйке – крымской татарке 15 рублей, и хозяйка кормила его, как на убой. Ставила утром перед ним большую сковороду яичницы, и те яйца, которые  не съедал, он помечал химическим карандашом, чтобы она не подала их ему на обед или на ужин. То есть, в благословенные годы нэпа он мог содержать на свою зарплату большую семью. Много позже он скажет, что его профессорская зарплата по покупательной способности примерно равняется этим 90 рублям, которые он получал, как разнорабочий. То есть, в последовавшую затем  коллективизацию и индустриализацию государство только и делало, что тянуло одеяло на себя: гайки были закручены очень плотно.

В Крыму же отец кончил рабфак, поехал в Москву и  поступил в землеустроительный институт. Его однокурсницей была Елена Яковлевна Рисслинг. Молодые люди полюбили друг друга и создали семью. Одна из последних производственных практик отца была в далекой Каракалпакии. К месту назначения он шел по грунтовой дороге. Странный след привлек его внимание: по дороге волочили что-то необычное, большое. Он ускорил шаг и нагнал арбу с колесами выше человеческого роста. На ней лежал огромный сом, его хвост свисал и волочился по пыли. Отец запомнил эту необычную картину, и когда выпускников института распределяли, он попросил направить его в Узбекистан. Так мои родители оказались в Ташкенте – и о своем выборе никогда не жалели.

Когда отца призвали в армию, семья снимала комнату в старом городе, близ Шайхантаура. Год отец учился во Фрунзе, в эвакуированной туда инженерной академии. В действующей армии оказался в конце 1942 года, когда началось наше наступление под Сталинградом, переломившее ход войны. Ему, как саперу, пришлось ставить мины и прочие заграждения и убирать их с пути наших войск, наводить мосты, строить укрепления, возглавлять разведку саперной бригады. Весной 1943 года на поставленных его заградительным отрядом минах подорвались два немецких танка, а осенью того же года, когда бригада наводила мосты через Днепр, немцы непрерывно бомбили саперов, и бригада понесла очень большие потери. Но наведенные ею мосты сослужили свою службу, по ним прошли на правый берег танки и артиллерия, пехота и конница, и немцы откатились далеко на запад.

Последнюю свою операцию он провел в городе-крепости Бреслау, который капитулировал уже после падения Берлина. У отца на руках оказалась карта подземных коммуникаций Бреслау, и по канализационным туннелям возглавляемый им отряд автоматчиков и подрывников проник в центр города и подорвал там несколько самоходных орудий, а их экипажи взял в плен. Наверное, неделю от всех участников этого рейда попахивало не очень приятно, зато свою боевую задачу отряд выполнил блестяще, потерь не понес. Смекалка и внезапность на войне – великое дело. Этот эпизод стал сюжетом моего рассказа «Крепость Бреслау».

А мы, дети, запомнили, с каким нетерпением мать ждала письма отца с фронта, как зажигались ее глаза, когда она их получала, и как ее глаза туманились, когда письма не приходили долго. В войну мы, дети, были вещами, которые непременно надо было сохранить, и нас сохранили. Когда отец возвратился домой, мы с сестрой очень донимали его просьбами рассказать о войне. Он сажал нас рядом с собой и рассказывал, и время словно останавливалось. Каждое слово внутри нас превращалось в событие, война громыхала, наша победа неотвратимо приближалась. Это были высокие, торжественные минуты.

Я попытался воспроизвести в памяти два эпизода. Вот отец сидит в блиндаже, а перед ним на самодельном столике – ящике, перевернутом дном вверх, лежит последняя немецкая новинка – шпрингер-мина, или прыгающая мина. Ее устанавливают на обочине дороги, маскируют, от нее через дорогу натягивают проволочку. Идут солдатики, кто-то проволочку задевает, усилие передается взрывателю, он срабатывает, и пороховой заряд подбрасывает мину метра на два над землей. Подпрыгнув, мина взрывается (отсюда и ее название) – на уровне голов идущих, и сеет смерть. Отец неспешно разбирает мину, чтобы узнать, как она устроена, и обучить солдат, как ее обезвреживать. Ведь в армии все то, что должен уметь солдат, сначала должен уметь офицер. Перед отцом лежит тетрадь, и он скрупулезно заносит в нее каждую свою очередную операцию. Потом вырывает лист и передает его наверх. Если с ним что-нибудь произойдет, наверху будут знать, на какой стадии операции он ошибся. Саперу, к сожалению, не дозволено ошибаться дважды. Час длится разборка немецкой новинки, второй, третий. Ура, все ее детали извлечены и подробно описаны. Дело сделано, и ничего, что гимнастерка давно прилипла к спине. А ведь в землянке так же холодно, как и снаружи.

Эпизод второй. Город-порт Николаев только что освобожден нашими войсками. Главное его предприятие – судостроительные верфи, с которых сошел весь наш Черноморский флот и значительная часть флота Тихоокеанского. Верфи заминированы, и надо спешить: мины замедленного действия могут сработать в любую минуту. Солдаты с миноискателями в руках медленно обходят подвальные помещения. И слушают, слушают, слушают. В каждую мину вмонтирован часовой механизм, и они должны услышать, где тикает. А в некоторых минах стоит химический взрыватель – там проволочку, удерживающую пружинку от распрямления, разъедает серная кислота. Такую минуту не услышишь, но ее могут выдать внешние признаки – свежая штукатурка, например. Солдаты прослушивают каждый метр пола и стен, а их сопровождает отец. И видит: на стене висит портрет Сталина. Не Гитлера, но Сталина. Как могли фрицы его оставить? Здесь что-то не так. Отец снимает портрет – за ним свежая штукатурка. Кладку аккуратно разбирают, и обнажается толовый заряд, килограммов в триста. Часовая стрелка будильника первым делом переводится назад, и все вздыхают с явным облегчением. Тогда на гигантских верфях не взорвалась ни одна вражеская мина.

Демобилизовавшись, отец пошел работать в ирригационный институт, и проработал в нем более трети века, до дня смерти. Не раз мать уговаривала его выйти на пенсию, но он и слышать не хотел о заслуженном отдыхе. Он отвечал, что впереди у него этого заслуженного отдыха и так слишком много. Работа в его жизни значила все, она была и его самовыражением, и его самоутверждением. Работал он и в институте, и дома, над статьями по планировке сельских населенных мест, потом над учебником с такой же тематикой, и мы чаще всего видели его со спины, склоненным над своим письменным столом. Книги по специальности занимали в его кабинете два больших шкафа; он любил, чтобы все нужное всегда было под рукой. Сначала он защитил кандидатскую диссертацию, затем написал докторскую, которая вскоре стала учебником. Возглавляя кафедру, он, как научный руководитель, помог защитить диссертации десяткам своим учеников; к их работам он относился так же взыскательно, как к своим, и, как ни странно, это очень сближало его с учениками. Его опека, его требовательность была изначально доброй, человеколюбивой. А какой человек, когда о нем заботятся, когда от  него ждут успехов, сам не постарается, чтобы это произошло?

Я вспомнил совсем другое: отец и мать были, как одно существо. Они души не чаяли друг в друге. Они и дали нам, детям, пример однолюбия, пример построения отношений честных, чистых и прочных. Я не помнил, чтобы родители были недовольны друг другом, ссорились, громко спорили. Это не значит, что их мнения во всем сходились, но к общей точке зрения они приходили естественно и просто. Если мать на чем-то настаивала, а отец не соглашался, он говорил: «Леночка, тебя зовет бабушка!» На этом спор прекращался, и оба улыбались. Отец ушел из жизни первый, и перед матерью разверзлась бездна одиночества. Ничто не могло заменить ей отца; она была младше его на пять лет, но пережила его всего на три года.

Отец очень дорожил друзьями, и каждое посещение ими нашего дома превращалось в праздник. Естественно, стол накрывался отменный. Чаще других к нам приходила чета Артамоновых, жившая неподалеку. Коллега отца Владимир Семенович Артамонов оставил заметный след в истории землеустроительного факультета ирригационного института. Встречая гостей, отец преображался и первым делом усаживал Владимира Семеновича на диван, за шахматную доску, фигуры на которой расставлял заблаговременно. Шахматы он обожал, играл очень хорошо (в командных соревнованиях на кубок города он всегда представлял институт на первой доске), и Владимир Семенович спокойно смирялся со своей ролью мальчика для битья. Проводя красивую заключительную комбинацию, отец обыкновенно говорил: «Тут она ему и сказала: «За мной, мальчик, не гонись!» И самодовольно смотрел на обескураженного партнера. Но как только шахматы откладывались в сторону и разговор касался темы производственной, это уже был разговор мужей, каждый из которых умел обосновать свое мнение и постоять за него. Конечно интересы дела при этом были превыше всего.

Я вспомнил, что отец научил меня играть в шахматы еще в первом классе. Я очень не любил проигрывать, и не соглашался играть с ним, ведь он все равно выиграет. Тогда он давал мне фору – ладью, например, и  все равно выигрывал. Но в классе так в шестом или седьмом он перестал давать мне фору, а еще через несколько лет и у меня появились первые победы. И последние десять лет мы играли примерно на равных. Первого мая 1982 года мы сыграли две партии, и в первой одержал верх я, а во второй отец легко взял реванш и светло, но и подзуживающе улыбнулся. И тут вошла мать и сказала: «Ну, хватит вам играть в ваши шахи-махи, нам тоже нужно ваше внимание!» И мы сложили шахматы и присоединились к женщинам. А на другой день отца не стало.

Отдыхать отец любил в Крыму, где прошла его юность. Всегда ездил посмотреть на свои плотинки и удивлялся: «Вот, ведь, стоят до сих пор!» Любил вспоминать, как боролся на татарских свадьбах. В юности он увлекался не только шахматами, но и французской борьбой, которая давно уже называлась борьбой классической. Ему доставляло удовольствие выйти в круг с противником более рослым и крепким и, усыпив его бдительность отступлением, поймать на свой коронный прием «тур де бра» – бросок через бедро, которым он владел артистически, и припечатать к ковру. Татары потом просили показать им этот прием. И он показывал его, ничего не утаивая, а они не верили, что этот прием такой простой.

Отец очень любил поэзию Есенина; все его стихи он знал наизусть. Томик стихов Есенина, поэта, в то время запрещенного, всю войну был в кармане его гимнастерки. Когда возникали какие-нибудь сложности, он демонстративно декламировал: «Пастушонку Пете трудно жить на свете, тонкой хворостинкой управлять скотинкой». Мог как угодно часто слушать в исполнении Шаляпина «Ты жива еще, моя старушка», а в исполнении Качалова – «Дай, Джим, на счастье лапу мне». В последние свои годы любил цитировать напоенные тихой грустью есенинские строчки:

 

Мы теперь уходим понемногу

В ту страну, где тишь и благодать.

Может быть, пора и мне в дорогу

Бренные пожитки собирать…

 

При этом взор его был устремлен поверх всего земного, в Горние пределы.

Вслед за отцом и я полюбил Есенина, и, как оказалось, на всю жизнь. Полюбил за необыкновенную проникновенность его слова, песенного и философского одновременно.

Что наиболее запомнилось мне в характере отца, что я всегда старался перенять? Его добросовестность, и его великую работоспособность, включающую в себя умение сопоставлять, анализировать, делать выводы. И, конечно, чистоту  помыслов, а  стремление к справедливости было изначальным, естественным, и выражало его человеческую сущность. Он редко сердился на меня и сестру,  и повышал голос только тогда,  когда  видел, что мы поступаем не по справедливости. Мне очень нравилось, что он был равно внимателен к коллеге-профессору и к уборщице. Конечно, иерархическая лестница многое значила и для него, но он чрезвычайно легко устанавливал душевный контакт с человеком, независимо от того, на какой ступеньке иерархической лестницы он стоял.

Уже треть века, как отец ушел из жизни, но он не ушел из наших душ. И вот я снова вижу его в тихий предутренний час, даже разговариваю с ним. И пусть он только внимает мне, пусть не отвечает – мне этого достаточно. Я очень хочу, чтобы в наших детях и внуках было как можно больше от наших родителей. От нашего отца. И, знаю, того же хочет Ольга.

Я посмотрел на окно – оно было светлее, чем когда я проснулся. Кажется, новый день вступал в свои права. Я подумал, что все живое – это непрерывная череда поколений; так заповедано свыше. И укорил себя за то, что мало чего знаю о родителях отца. Я был нелюбознателен в те годы, когда об этих людях можно было расспросить, узнать подробности, детали. Когда же во мне, наконец, пробудилось любопытство, обратиться с расспросами уже было не к кому. Я очень хорошо знал только одну представительницу старшего поколения второго колена, – свою бабушку по материнской линии Марию Мартыновну. Она родилась в 1870 году, жила с нами и умерла в 98 лет. Мать девятерых детей, она была великая труженица. Я подумал, что человеку надлежит знать свои корни и свято чтить тех, кто вывел его на дорогу жизни.

 И тут вершина тополя, что рос перед моим домом, воссияла. Всходило солнце.