ДОЛГИЙ ПЕШИЙ ПУТЬ

1

             Третий год, как у нас новая власть. Царя нет, Керенского нет, эсеры тоже отодвинуты куда подальше — их место заняли большевики. Все для народа, все для народа! Лозунгов громких на красной материи очень много. А народу от новой власти одни нелады, одни неприятности: за хлебом очереди, и за всем, что нужно людям, очереди, очереди и очереди. Кругом хоть шаром покати – такая вот жизнь к нам пожаловала.                

            Мы живем в Минске, рядом река Свислочь. Нас пятеро: матушка Олимпиада Ивановна сорока трех лет, сестры мои Анна двадцати лет, Светлана восемнадцати лет, Нина пятнадцати лет. И я, Петр. Мне через две недели тринадцать исполнится. Три комнаты у нас в большом кирпичном доме, жить можно. Только вот с продуктами давно уже плохо. Война с немцами, которая шесть лет назад началась, слава Богу, кончилась, Англия, Франция и Америка немца победили. А мы немца не победили, мы из войны вышли после Октябрьской революции, так что плоды победы – не для нас. Немцы, перед тем как капитулировать, в Минск вошли, но и ушли быстро. Никто не помешал им войти в Минск. Ничего плохого они у нас, вроде бы, не сделали. Появились, а потом ушли.

            За последние годы военных я перевидал видимо-невидимо. По железной дороге сплошняком перли эшелоны с солдатами, с пушками и снарядами. Два года назад солдат заменили красногвардейцы, и теперь армия называется не русской, а красной. Теперь помещикам и буржуям и всем тем, кто притесняет рабочего человека, в нашей стране не место. А хлеба все равно не купить, сколько хочешь. Все по нормам маленьким, все по карточкам. Все впроголодь. Мы устали жить впроголодь, но кто нас слышит, кто нам внимает? Матери это очень не нравится. Почему отец Кузьма Феликсович не живет с нами? Почему отъединился?

             С мамой на сей счет разговор лучше не заводить. Лицо у нее сразу землистое становится, отчужденное. Ей хуже всех, что отец не с нами. Анна сказала, что отец, как cекретарь Минского дворянского депутатского собрания, должен уйти и спрятаться, не быть у советской власти на глазах. Ему, конечно, было очень трудно нас оставить, но поступить по-другому он не мог.

            —           Петушок, сходи за хлебом! – Мать дает мне карточки и деньги, и я иду. Обычно это обязанность Анны или Светланы, но они занедужили, и я иду. Зараза в город пришла, и очень плохая – ди-зен-те-рия! Э-пи-де-ми-я! Похоронных процессий сразу стало во много раз больше. Наверное, в сто раз больше, чем обычно. Телеги с гробами едут на кладбище одна за другой. Нехорошо становится в нашем городе Минске, страшно. Потому что к слову «дизентерия» приложено слово «эпидемия». Так говорят, когда заболевают сразу многие. И откуда к нам пришла эта зараза? От бедности? Правильно, к бедным и голодным все болячки липнут. Россия в тифу лежит, а нас дизентерия косит.

            Выбежал во двор, а там Кастусь с ребятами в бабки режется. «Присоединяйся!» — зовет.

            —           Я – за хлебом! – кричу я.

            —           Ну, и загорай в своей очереди! – напутствует он меня. Ему уже четырнадцать, и он на полголовы выше, в его семье все высокие. На девочек пялится, а те на него оглядываются. Это уже взаимность.

            Мне повезло, я стою в очереди всего полчаса. Домой несу полторы буханки, горбушку по дороге не отламываю, стесняюсь уже. Мама не любит, когда я выкладываю на стол ободранную буханку. Заглядываю в комнату к сестрам. Что-то плохо у них пахнет, неприятно пахнет. Как будто маленький ребенок мимо горшочка по-большому сходил, а за ним никто не прибрал. Анна и Светлана лежат, в потолок смотрят. Потом вскакивают и в туалет мчатся, который во дворе. Приспичивает! Видно по ним, что болят у них животики, и сильно. Страдание запечатлено на их лицах. А как помочь? Чем помочь? Если бы я мог!

            Врач Фома Гордеевич заходил к нам два раза. Сказал, что можно кушать, а чего кушать не надо. На вопрос матери: «Ну, как?» — не ответил, развел руками. Дал понять, что от него ответ на этот вопрос не зависит. Поморщился: мух в доме много. Мухи, оказывается, главные разносчики заразы. Но лето, и от них никуда не спрячешься. Фома Гордеевич сейчас нарасхват, но он не всесилен. Лекарств нет, от немцев лекарства давно не поступают. Как стали мы красными, так от нас вся Европа отгородилась. Раз вы красные, то и заботьтесь о себе сами.   

            —           Не торчи ты тут, не то тоже подхвактишь заразу! – сказала мать. Я понял ее буквально. Отрезал ломоть хлеба, налил в кружку колодезной воды, поел, попил – и бегом во двор. До вечера. Бабки Катуську надоели, и он зовет на Свислочь, купаться. Идем впятером, все свои, в одну школу ходим. Верещим, смеемся. Кругом домики на одну семью, кругом садики, сирень, розы. К реке пришли быстро, место выбрали, где никого нет. В таком месте и без трусов можно поплавать. Лишь бы девчата не пожаловали. Но у нас уговор: если девчата придут, Кастусь – он в трусах купается, потому что запасные с собой взял, — выйдет на берег и кинет нам в воду наши трусики. Плаваем, брызгаемся, гогочем. Река Свислочь – это самое лучшее, что у нас есть. Худые мы все, еще немного, и пупок может к позвоночнику прилипнуть.

            Лежим нагишом на песочке, загораем. Дела житейские обсуждаем: Гена тетку два дня назад похоронил, а Кастусь – деда. Никому сейчас не сладко. Дизентерия кого хочет, того и отправляет на тот свет. В церквах сплошные отпевания.

            —           Чеснок надо жрать, чтобы зараза не липла! По одной головке в день! – говорит Кастусь. 

            —           Сначала водочки глотнуть надо, потом чесночком закусить! – говорит Гена. Знатоки! Замечено: мужики, которые пьют, лучше себя оберегают, чем которые не пьют.

            —           У тебя двое слегли? – спршаивает меня Кастусь.

            —           Ага. Плохо им.

            —           Это для всех плохо.

            —           Едва выскочат из туалета, так снова туда бежать надо.

            —           У меня мать слегла, — сказал Гена.

            —           Всем сейчас трудно, — сказал Кастусь. – На войне, и то не было такого мора. Разве когда немцы газы на наших напускали.

            Мы опять вошли в воду, а Гена нырнул с самодельного трамплина. Красуется! Я не ныряю принципиально. Мелко тут. В прошлом году наш сосед дядя Аркадий нырнул с бугорка и шею себе сломал. Пятерых ребятишек сиротами оставил. «В пятнашки!» — закричал Кастусь. Поиграли в пятнашки, но без большого азарта. Лишь бы время текло, другого нам сейчас не надо. Долго сидели в воде и замерзли. Попрыгали на берегу, побегали друг за другом. Тепло стало. Теперь домой! Пока дошли до нашей улицы, три телеги с гробами мимо нас прошествовали. Притихли мы. И лето при такой раскладке уже не лето. Страшно. И матери моей страшно, и сестрам. Ведь все они старше меня, лучше понимают, что к чему. Перст судьбы – на ком следующем он остановится, перед кем опустит занавес?

            Я молю Бога, чтобы Анна выздоровела. Я молю Бога, чтобы Светлана выздоровела. Я молю Бога, чтобы никто больше в нашей семье не заболел. За Анной вон какой славный парень ухаживает. Вагоновожатый, я в его трамвае ездил. Это совсем не то, чем возжами лошадку понукать. И мама молится чаще, чем обычно. А посуду после Анны и Светланы постоянно кипятит, чтобы зараза к ней, к Нине и ко мне не перекинулась. Я смотрю на мать и вижу: сестрам плохо. На матери лица нет, зима сошла на ее лицо. Мы ужинаем: гречневая каша и хлеб. Я хочу еще, но добавки не будет. Порция матери и так была меньше моей. У большевиков все продукты распределяются строго по талонам: каждой сестре по серьгам. Но рабочему положено больше, чем интеллигенту, он сегодня важнее.

            Вечером у нас в столовой горит керосиновая лампа, но никто не читает. Нина в доме самая заядлая книголюбка, но и она не читает. Какая у нас была библиотека! Но более половины книг, наверное, три четверти книг (какой я прилежный ученик – дроби наизусть помню), мать снесла на черный рынок, на продукты поменяла. Что книги, если в доме насчет еды шаром покати? Никакого прока нет от книг при пустом желудке.

            Спать я ложусь первый. У матери весь вечер чужое лицо, не ее лицо. На все мои и Нинины вопросы она отвечает односложно: да – нет, нет – да.  Ее пугает завтрашний день, такой непредсказуемый. А, может быть, очень даже предсказуемый? Утром пасмурно, и дождик накрапывает. Светлане совсем плохо, мечется она. Не в своей памяти она, непонятные вещи произносит, и очень громко. Горит и сгорает. Я смотрю на нее, и мне тоже плохо. Как будто и меня болезнь гнет долу и рассудка лишает.

            В полдень Светлана вытянулась и перестала двигаться. Мать сложила ей руки на груди, глаза закрыла и перекрестила – крестным знамением осенила. Потому что никакой поп к нам сюда не придет. Заплакала мать, и я заплакал. А Нина убежала в другую комнату и там спряталась, так ей было плохо. Всем нам было плохо. Одна Анна не знала, что произошло – беспамятствовала. Гробовщика мать пригласила, он мерку снял. А гроб у него уже был готовый. Потому что очень много требовалось гробов, и у него сейчас целая артель столяров работала – восемь человек. Это сколько же гробов они делали каждый день?

            Мы с матерью сопроводили Светлану на кладбище. Из соседей один дядя Сидор шел за гробом, а больше никто. Город мертвых встретил нас гнетущей тишиной, крестами и обелисками. Даже птицы здесь замолкали – тушевались. Летали, а голоса не подавали. Крестам и обелискам на кладбище не было числа. Мне понравилось, как люди чтили своих предков и своих близких. А мама была, как невменяемая. Она мало на что реагировала, мало чего соображала. Полагалось справить поминки, но сделать это было не на что. Соседи стучались в дверь или в окно, выражали соболезнование со двора и даже с улицы, а в квартиру не заходили, боялись скверны.

            На другой день судьбу Светланы разделила Анна. Унылая процедура похорон повторилась. Я не мог поверить, что Светланы и Анны с нами уже нет, нет и нет. Анин жених плакал навзрыд и слез своих не стеснялся. А мама уже не плакала, выплакалась до донышка. Все в ней атрофировалось, и она мало чего чувствовала. Она была, как неживая. А потом слегла Нина, и сразу за нею – мать. Я, как умел, старался для них, все время подносил попить, что-то варил, прибирал, подтирал. Был рядом, во двор к ребятам не выходил. Матери, я чувствовал, не надо было ничего, смерть старших дочерей ее подкосила.

              Хорошо, два моих брата, Сергей и Геннадий, были далеко от Минска, один в Москве, второй в Нижнем Новгороде. Если у них там и были свои проблемы, то совсем не такие, как у нас. Письма от них приходили редко, раз в месяц, в два. Наверное, большая их часть терялась по дороге. Ни на почте, ни в других местах никто теперь не старался, не выкладывался.

            Два дня я ухаживал за матерью и Ниной, а на третий день они тоже угасли. Врач к нам так и не пришел, скорее всего, сам слег. Или не мог поспеть ко всем страждущим: больных сотни, а он один. Соседи явились, старушки какие-то в черном. Поохали и сделали все, что надо. Меня сиротой назвали, по головке погладили. Дядя Сидор из соседнего подъезда зашел со мной в комнату матери. «Это тебе, спрячь, — сказал он. – И посмотри, что еще есть у матери в столике, в ящиках и ларцах по этой части!» — Он разжал ладонь, и на скатерку легли обручальное кольцо, два перстня, сережки с бирюзой. «Ювелирные изделия, черный день!» — понял я. Мой черный день настал и уже обволок меня. Значит, дядя Сидор сам снял с матери все эти украшения – и мне возвратил, в свой карман не положил. Честный человек!

            —           Спасибо! – поблагодарил я.

            —           Что теперь будешь делать, куда пойдешь? – спросил он. – Братья твои старшие где?

            —           Самый старший в Москве, он в партии эсеров должность большую занимает, — сказал я.

            —           К нему и дуй. Одежду женскую продай, утварь, и в путь-дорогу! – посоветовал  он. Что ж, эта квартира была не наша, мы ее нанимали. А я один, никто и ничто для окружающего меня мира. Это я понимал. У меня был адрес Сергея – какой-то дом на Тверской улице в Москве. Пусть это у черта на куличках – я пойду и приду, куда надо. Не маленький. И лето сейчас, не зима. На ночь не обязательно в чей-то дом проситься. Лес или поле приютить могут – лишь бы дождик не капал.

 

                                                                                          11

             Дядя Сидор ушел, а я всерьез задумался о дальней дороге. Это сколько же километров мне шагать? Долго шагать. Может быть, целый месяц шагать. Ботиночки едва ли выдержат, а вторых у меня нет. Но ведь я и босиком могу, пока не холодно. И сапоги возьму с собой, они у меня для зимы. А пальто? Это уже на выбор: или пальто, или одеяло. Кастрюльку маленькую надо взять – грибов насобираю, картошку, яйца куплю – будет в чем сварить.

            Я потихоньку откладывал все то, что могло мне пригодиться в дороге. И скоро рядом с сидорком возвышалась внушительная горка отобранных вещей. Пришлось все эти вещи еще раз перебрать и горку уменьшить до приемлемых размеров. Я осмотрел все ящички в комнатах матери и сестер, открыл все шкатулки. Кое-что обнаружил – браслет, два ожерелья, перстенек.

             Одежду женскую собрал – три чемодана получилось. Дядя Сидор пошел со мной на барахолку, и там мы быстро все продали, особенно не торговались. «Это не деньги! – сказал дядя Сидор про советские деньги, — но других, Петя, пока нет». Он посоветовал мне эти деньги с собой не везти, в дороге всякое могло случиться, а переслать их по почте Сергею. Я так и сделал, в его присутствии. Сам я еще никогда денежных переводов не отправлял. Все украшения матери и сестер дядя Сидор сложил в кожаный мешочек, зашил его и привязал к моей ноге – с обратной стороны коленки.

             —          Так лучше! – сказал он. – Мало ли кто тебе встретится! В карманах пошарят, а ниже смотреть не будут.  Потому что недогадливые!

            Но сначала я пошел на кладбище, проститься с дорогими мне людьми. Мама и сестры были погребены рядом, и один общий дубовый крест венчал их могилы. Одна фамилия, четыре имени. Вот, жили люди, мечтали каждый о своем, а судьба взяла и распорядилась иначе. Было, а потом не стало. Я смотрел на аккуратные могильные холмики, на венчающий их крест долго-долго. Мне было очень плохо от того, что я ничего не мог исправить. Потом низко поклонился ушедшим и пошел домой. В мрачных комнатах теперь не звучали родные голоса. Да, я уйду, а здесь поселятся другие люди, и им не будет никакой нужды вспоминать про тех, кто жил тут до них.

            Ночь, последняя в этом доме, была долгая и странная. Я вспоминал, как хорошо мне тут было. Тут обо мне заботились, тут меня любили. Но все рухнуло в одночасье, потому что пришла эпидемия. Я был, как за каменной стеной, и этой надежной стены теперь не стало. Ее словно вверх подняли и убрали. Теперь я был открыт всем ветрам, всем невзгодам. Все заботы обо мне теперь ложились на меня самого.

             Красивые у меня были сестры, одна краше другой. Круглолицые, полнощекие, голубоглазые, с косами до пояса. Умнички, троек в гимназии не получали совсем, четверки тоже домой приносили редко. «Мама, я получила пять!» Этим они щеголяли. А почему не похвастаться пятерками, особенно когда их много? И что теперь эти пятерки? Прошлогодний снег, все о нем и думать забыли. Дизентерия, она, как старуха в черном саване и с косой. Сколько народа выкосила! Кто ее остановит? Нет такой силы. Верующие считают, что народ, не захотевший царя и Керенского, а захотевший большевиков, получает от Господа Бога за свое своенравие, за отход от заповедей, проверенных последними двадцатью веками человеческой истории. Не знаю, тут все не так просто, и мне еще в этом разбираться и разбираться.

            Я вспомнил, какие вкусные борщи и кавардаки готовила Анна, какой румяной получалась жареная картошка у Светланы. Анна еще и шила, всю семью обшивала. У нее это даже лучше получалось, чем у матери. Швейная машинка «Зингер» слушалась ее, как вышколенная собака слушается своего хозяина. Я мог вспомнить много чего, но начинала кружиться голова. Потому что теперь у матери и сестер против даты рождения стояла вторая дата, дата их ухода из жизни. Они были, были, были. А теперь их нет, нет, нет. И сколько бы раз их ни создавало мое воображение, это ничего не меняло. А я остался, белый свет проявил ко мне свою снисходительность. Но мне было тяжело, и я не радовался, что жив. Жизнь без близких людей становилась в тягость, и я познавал это полной мерой.

            Утром я сварил себе кашу перловую, позавтракал, кивнул дому своему, постучался к дяде Сидору, простился с ним – и пошел. Котомка показалась мне тяжелой. Я пошел на вокзал, в надежде, что меня возьмет поезд, идущий в Москву. Все говорили, что на вокзале столпотворение, и уехать очень тяжело. Но почему бы не попробовать? Вокзал был переполнен, билетов на московский поезд не продавали. Люди сновали туда-сюда; на всем лежала сермяжность. Болела страна, и ее охватило запустение. Если подходил поезд, его окружала такая толпа, что к нему было не протиснуться. Вот опять подали эшелон. Его мгновенно окружила многоголосая толпа. Куда, когда? Никто не ответил, но все стремились протиснуться поближе к заветным дверям. Тем, кто был помоложе и поплечистей, это удавалось лучше. Я на молодого и сильного еще не вытягивал. Прошло полчаса, эшелон все стоял. И час прошел – эшелон ни с места. Я глубоко вздохнул и вдруг решился – зашагал по шпалам. На восток зашагал, в ту сторону, где по утрам всходило солнце. Подальше от этой суеты беспросветной. Подальше от беспризорников, которые смотрели на меня с явным интересом: свой я, или маменькин сынок? Удовлетворять их интерес содержимым своей котомки я не собирался.

            По шпалам, по шпалам! Ширина моего шага как раз равнялась расстоянию между шпалами. На рельсах прочитал марку завода-изготовителя: «Г. Демидовъ, 1912 г.» Перед самой войной положили, новые! От вокзальной толпы и кутерьмы я обособился очень быстро. Один километровый столб остался за спиной, потом второй, третий. Большой город Минск, его кварталы сопровождают меня долго. Но вот Минск отдалился, словно за мою спину спрятался. Прощай, дорогой город!  Мне было очень хорошо на твоих улицах, но только до тех пор, пока ты не развел у себя дизентерию. Дизентерия закрыла одну страницу моей жизни и открыла другую, чистую. Один я и буду эту страницу заполнять. Я не знаю, увидимся ли мы снова, а если увидимся, то когда? Хотелось бы, но сначала надо, чтобы я снова стал себе хозяином.

            Идти было нисколько не трудно. Тепло, привольно, птички щебечут, солнце смещается все правее. Я не спешу, но и не медлю. Жалко, часов у меня нет. А у матушки были. Значит, я их не нашел. Буду по солнышку ориентироваться – что мне какие-то полчаса-час? Мне они без разницы. Солнце самое высокое – полдень. Солнце на половине пути между восходом и высшей точкой – девять часов утра. Солнце на половине пути между высшей точкой и закатом – половина четвертого. Разберусь! Вот и поля потянулись, с лесами вперемежку. В эти леса еще рано за грибами соваться, тут все грибы горожане прибрали. А дальше грибы и ягоды, которые в лесу, станут моими. Те, которые много путешествуют, подножным кормом их называют.

            Полдень. Сворачиваю в лесок и отдыхаю. Перловую кашу, из дома взятую, доедаю. А на вечер что? Хлебушек без ничего? В село какое-нибудь заглянуть, картошки и сала прикупить? Завтра так и поступлю. Хотя, не жалуют нас, городских, в здешних селах. Говорят, заразные мы. Надо подальше отойти, там народ добрее. Береза – какое милое дерево! Лежишь под ним, а оно шепчет тебе на ухо что-то интересное. Ни на минуту не умолкает. Ветра, вроде бы, нет, а береза не умолкает. В гимназии учеников, которые шептуны неумолчные, учитель на последние парты отсаживал, а то и вовсе из класса выпроваживал: ступайте во двор и там лялякайте, сколько угодно!

            Я лежу на спине, а неба не вижу. Все березы, все веточки зеленые. Если бы я под соснами лежал, все вокруг совсем другое было бы. Если дождь пойдет, защитит меня такая крона или нет? Должна защитить. Почему папа не с нами? Шестеро нас у него, а он взял и от нас отодвинулся. Если бы он был с нами, беда обошла бы наш дом стороной. Нутром чую, обошла бы!  Он бы подсуетился во-время, и мы бы уехали от беды куда подальше. Или бы от всех отъединились, и к нам зараза не прокралась бы.

            Пастух коровок прогнал неподалеку. Хлипкие коровки, не гладкие. Они помычали и замолчали. Наверное, мордами в травку свежую ткнулись. Почему природа так устроена, что лето на все про все запасы создает, а зима эти запасы проедает? Зимой у людей, которые крестьяне, совсем другие дела и заботы, нежели летом. Дадут большевики крестьянам землю или не дадут? Пока они продналогом народ давят, и кругом голодно от этого. А ты, раз ты теперь хозяин страны, купи у крестьянина, что тебе надо. Так во все времена было, и всем всего хватало. Ну, разве что в неурожайные годы нехватки имели место.

            Лежу я, думаю про всякое разное. Надо на родничок набрести, напиться. И бутылку с пробкой раздобыть надо, чтобы воду при себе иметь. Дома бутылок сколько угодно осталось, но там я про воду не подумал. Что, хватит прохлаждаться? Надеваю котомку и иду к железной дороге. Пять-шесть километров, и станция. Чтобы поездам было где разъехаться. Один поезд ждет встречного, а второй дует на всех парах и не останавливается. У железнодорожников домики солидные, из жженного кирпича, под черепицей. Прилично живут – рабочая косточка. Небось, тоже с большевиками. Хотя, им никогда плохо не было. Большевики, взявши власть, объявили, что почти всем при старом правительстве было плохо, а теперь всем, кому было плохо, будет хорошо. И мы ждем не дождемся, когда всем нам станет хорошо.

            На станции я смотрю, как поезда с одного пути переходят на другой. С помощью стрелки. Вот это изобретение! Мировое изобретение. Человек, когда ему надо, до всего додумается. Потому что в его натуре свою выгоду соблюдать. Уже и самолеты в воздух поднимаются, крылья у них и пропеллер. Не птицы, но родство есть несомненное. А у подводной лодки разве нет родства с акулой или дельфином? А у кино с чем есть родство, с книгой? Нет, это особенный, отдельный вид искусства. Там не буковки, там изображение всему голова.

            Я прохожу еще одну станцию и вижу, что пора позаботиться о ночлеге. В лесу остановиться или к людям в дом какой-нибудь постучаться? Попробую в лесу переночевать. Стеснительный я, чтобы к людям на ночлег проситься. Пересиливать себя надо. Чужие мне люди, к кому я проситься буду? Плохо будет ночью, тогда завтра я уже пересилю себя и попрошусь. Ручей я увидел, а рядом с ним место очень даже приличное. Трава скошенная лежит, сушится. В нее и завернусь. А пока хвороста наберу, для костра. Сколько же я прошел за сегодня? Километров двадцать пять уж точно прошел. Или больше? Ноги гудят, но не скажу, что вымотался.

            Костер горит, а варить мне нечего. Поел хлебушка, запил его сырой водой. Не наелся. Аппетит, как у работника. Прохладой повеяло, а у огонька тепло. И комары близко к огню не подлетают, крылышки свои берегут. Я надеваю еще одну рубашку, так лучше. Свитерок надену, когда спать лягу, и носки шерстяные. А пальто использую, как одеяло. Трава – матрац, пальто – одеяло. Котомка – подушка. Только в ней мало чего останется. Вот это звезды! В городе и не знаешь, что над нами столько звезд. Россыпи звезд. Все небо искрит-переливается, такое оно звездное. Солнце тоже звезда, и от него на Земле жизнь. Не значит ли это, что возле других звезд тоже своя жизнь, от нас страшно далекая? Мы пока этого не знаем, догадываемся только.  Мы благодарим Создателя за свет от солнца и за жизнь на Земле.

            Я еще посидел у костра. Пламя опало, и я лег на копну сухой травы, пальтишком укрылся. А что? И мягко, и не поддувает ниоткуда. Заснул сразу, а проснулся, когда мне в лицо луна светить стала. Повернулся на другой бок, укрылся получше и опять заснул. А когда снова проснулся, зачиналось утро. Небо на востоке быстро розовело, а звезды погасли, освободили пространство новому дню. Я пожевал хлеба, напился, быстро собрался и пошел. Теперь, когда леса отступили, вокруг меня были поля с пшеницей, рожью или овсом, и изредка – огороды с капустой и луком, картофелем и огурцами. Настоящей картошки на грядках еще не было, одна ботва.

            В деревню маленькую я свернул, и мне показали, в каком доме я могу купить сала. Тетя Марфа, дородная и краснощекая, была там хозяйкой. Ей было интересно, кто я такой и куда путь держу, и я все ей выложил, удовлетворил ее любопытство. Она поохала, посочувствовала, за хлеб и сало деньги взяла, но раза в три меньше взяла, чем если бы я эти продукты купил в Минске, а за крынку молока денег не взяла. И творога дала мне, в чистую тряпочку его завернула. И бутылку чистую дала, для воды. Добрыми словами меня напутствовала – чтобы я смотрел в оба и от дурных людей держался подальше. Потому что дурных людей в эту срамную пору развелось видимо-невидимо. И я подумал, что станции, где полно беспризорных, мне лучше стороной обходить. Но как? Не зная обходных дорог, можно и заплутать.

            Я поблагодарил тетю Марфу, а она проводила меня долгим, пристальным взглядом. Жалела. Наверное, про детей своих подумала, что и у них могла быть такая же участь. И я снова на просторе, снова иду вперед. А солнце мне в спину светит и как бы подгоняет, торопит. На лугу люди, траву косят. Косы так и мелькают, острия у них белые. Я иду дальше, а луг не кончается, и люди все косят, косят. А затем стали чередоваться поля с пшеницей и рожью и поля пустые, оставленные под пар – чтобы набирались плодородия. Только я так понял про эти пустые поля, что сейчас не время производить что-нибудь в избытке: отберут, якобы во имя коммуны, и даже спасибо не скажут. А «спасибо» разве полная плата за благое дело? Спасибом, как говорят в народе, сыт не будешь. Плата должна выражаться в денежном исчислении. В справедливом денежном исчислении.

            Спать опять ложусь на лугу. Ветер, и комаров мало. Ветер комаров завсегда пересиливает. Комары, которые рядом, жужжат очень противно. Зато от ветра прохлада. Ничего, одежды на мне много. Сны мне не снятся – почему? Не потому ли, что сильно устаю? Значит, уставшему человеку не до снов. Поутру снова в путь. Станция Жодино, да большущая! И дорога гужевая – тоже через нее, не мимо. Шагаю по шпалам. Вокзал обхожу по дальним путям, за товарными вагонами прячусь, чтобы ко мне шпана разная не прилипла. Кажется, прошел. Пассажирский поезд протелепался, мне навстречу. Полный-полный, даже на крышах народец ютится, и на дверных подножках. Железная дорога, наверное, для такой большой страны, как Россия, первое дело, наиважнейшее дело. Это, как кровообращение у человека. Когда кровушка поступает, куда надо, не застаивается, все в порядке, и сил у человека хоть отбавляй.

            Ба, а почему бы мне в товарняк не залезть? В тот, к которому паровоз подан? Стоит такой товарняк, но вокруг него солдаты – не подступишься. А если солдатиков попросить, чтобы вместе? Подхожу, говорю: «Дяденьки, можно, я с вами?» Куда там! Делают вид, что не слышат, или гонят сразу. При них оружие, они с поляками только что воевали. Но злые они. Потому что поляки им вломили: не суйтесь к нам, мы не ваши! И Буденному вломили, и Ворошилову, и Блюхеру с Тухачевским заодно. А вот подробностей я не знаю. Мировую революцию Польша в Германию через свои границы пропустить не захотела, и точка. Так что Ленину и Троцкому пришлось с этим смириться.

            Про Ленина говорят, что он совсем больной. Лежит и уже не поднимется. Потому что головка у него отключилась. А человек без головки думающей и соображающей и не человек вовсе, а так, недоразумение. Самые хорошие врачи ничего сделать не могут.

             Что у меня на обед? Грибов насобирал – подосиновики, сыроежки, белые. И рыжики есть. Сварю. Хлеб еще есть, сала шматок – если по кусочку на каждый раз, на неделю хватит.             У ручья – привал. Кастрюлю с водой – на огонек, грибочки покипели и готовы. Теперь пусть остынут. Горбушку, которая осталась, не всю слопаю – половину. Но с сальцем и с грибами. Поем, поглажу себя по животу – и в путь.

 

                                                                                      111

             Красивые в нашей стране места. Что поля, что леса – приволье полное. В горах, говорят, все совсем другое. Ущелья там сумеречные, склоны крутые, местами совсем вертикальные, и реки не текут, а бегут. Потому что крутизна там большая. Когда-нибудь посмотрю и на горы. Через село прохожу. Еще село. Солнце садится. Я прошусь переночевать, и со второго раза мне кивают: «Добро пожаловать!»

             Рассказываю, почему я в дороге. Ну, охи, ахи. Меня за стол сажают, потчуют. Не ахти какая еда у этих людей, но все же еда. Я держусь ближе к ребятам, которые мои сверстники. На их вопросы отвечаю, сам спрашиваю про здешнее житье-бытье. Оно, оказывается, как везде. Спать иду на сеновал, никого не стесняю. Утром ем пирожки с картошкой, а пять штук мне с собой дают. Заботятся. Я низко кланяюсь, благодарю хозяев за доброту и гостеприимство.

            Иду, а солнце в глаза светит. Держусь железной дороги. Вдоль нее телеграфные столбы – прекрасный ориентир. Хорошо, когда у людей ночуешь. Дождь ночью закапал, а над тобой крыша. Весь день иду – втянулся. Днем поел только, а не лежал, не отдыхал. Дождь пошел, но вскоре перестал. Трава стала мокрая, и ноги я промочил. Ничего, не сахарный. Вечером в деревеньке какой-то снова на ночлег попросился. Меня в сарай отвели, где сена было совсем немного, а насчет еды руками развели: сами изголодались. Продразверстка! Но зачем же подчистую все выметать, людей против себя восстанавливать?

            По дороге я картошки прикупил. Деньги у меня есть, но люди бывалые от них нос воротят. Потому что город обязан селу за продукты питания свой товар поставлять – ткани, одежду, утварь разнообразную. А город товара не поставляет, и это есть непорядок. Заводы, которые стали принадлежать народу, не работают. И народ в недоумении: почему так? Этого никто народу не объясняет. Тогда народ сам начинает понимать, что деньги, которые товаром не подкреплены – бумажки, и цена им никакая.

             Возле Борисова – река. Я выкупался, позагорал, рубашку, брюки постирал, на солнце повесил. Хорошая река, чистая. Извилистая. Я вспомнил, что в такой реке должны водиться раки, и пока одежда моя сушилась, полазил вдоль берега, пощупал дно. Достал с десяток раков. Не вытерпел и тут же сварил их. Шесть съел, четыре на ужин оставил. Вот вкуснятина! Свинина совсем не такая. Картошку тоже сварил, как дополнение к ракам. Наверное, полдня провел у реки. Вот где раздолье! Может, заночевать здесь, еще половить раков? Нет, надо идти.

            И я иду – дальше, дальше, дальше. Переночевал в стогу сена, никого особой своей напрягать не стал. Утром спросил себя: а какой сегодня день? Эдак я скоро со счета собьюсь, который день в пути. Картины меня сопровождают почти одни и те же: леса и поля, поля и леса. Холмов мало, пригорков, издалека заметных – ни одного. Равнина, поэтому и реки такие медленные. Иной раз не сразу увидишь, в какую сторону вода течет.

            Ночую у тетеньки одной, Дарья Семеновна ее зовут. Мужа ее германцы убили. Четверо детей у нее, старший, Александр, двумя годиками меня старше. Высокий он и крепкий, с лошадками как взрослый управляется. У них были две лошади, но осталась одна, а одну красные для своих нужд реквизировали. Забрали, то есть. И расписку дали, что лошадь эта засчитана, как налог. Они меня про Минск расспрашивали, и я им все выложил, что знал. Саша, может быть, учиться в этот город поедет. Но это, как получится. Если не надо будет за учебу платить – поедет, а если надо, тогда что ж? Тогда пусть дургие учатся, которые в состоянии заплатить.

            Ночью я сразу не засыпаю, думаю. Вижу: мир не без добрых людей. Вот, Дарья Семеновна, Саша ее теплом своим меня одарили и обогрели. Иду еще день. А потом – Барань, городок небольшой на реке Ардов, а за ним сразу Орша. Узловая станция, так что пойти мне надо будет по той колее, которая в Смоленск и Москву идет. Строго на восток и на восток. Сориентируюсь, это не трудно. Где север, где юг и где все остальное – на всю жизнь запомнил. В Орше беспризорные меня обступили, пальто мое, очень приличное, изъяли, а мне взамен одеяльце хилое подсунули. Сказали: «Ну, чего волком глядишь? Не замерзнешь! Благодари, что без ничего тебя не оставили, голым в Африку не пустили!» Я словно ожидал этого и сильно не переживал. Деньги и ценности семейные при мне остались.

            Еще два дня, и я иду по русской земле. Сколько дней я уже в пути? Прикидываю и вижу, что сбился со счета. Вечером спрошу, какое сегодня число, тогда и подсчитаю, сколько дней моему путешествию. И про день своего рождения совсем забыл. А с кем мне было его праздновать? С самим собой. Иду дальше. Иду – иду – иду – иду! Смоленск впереди. И я сначала в реке Днепр купаюсь, затем в город вхожу. А в Орше я в Днепре не поплавал, из-за беспризорников окаянных. Смоленск – красивый город, с церквами на каждом перекрестке. Но Минск лучше. Наверное, потому лучше, что там все мое, все родное. Это сколько же надо прожить в одном месте, чтобы оно родным стало? Не знаю, тут человек сам решает. Прикипел душой к месту, и оно твое, кровное. А не прикипел, и оно тебе сбоку с припеку.

            Собор я увидел в Смоленске очень красивый. Успенский называется. В семнадцатом веке его возвели – это что, при Иване Грозном? Я обошел его по кругу, он со всех сторон внушительный, красивый. Большевики сказали: «Бога нет!» Но кто с ними согласился? Мало кто. Мать моя и сестры не согласились, только это их от беды не уберегло. И вот я иду дальше по землям российским, а они мало чем отличаются от земель белорусских. Разве что деревеньки встречные более неприкаянные, неряшливые, и коровки на лугах более худые.

            Я иду, почти весь световой день на ногах. Ночую у добрых людей, это хоть какая-то да кормежка. И поддержка. Очень хочу вырасти и добрым стать, чтобы добро, мне выказанное, возвратить тем, кого оно согреет, а, может, и на путь истинный направит. Туфельки мои совсем расползлись, так что я их в котомку положил – в  Москве надену. В одном доме, где я ночевал, мне лапти дали – не новенькие, конечно. Я сначала подумал: «Вот, в лаптях я еще не ходил!» А надел – мягко, удобно. Ни сучка, ни задоринки! Ножки лапти объемлют честь по чести. Не будь этого, народ бы от них давно отвернулся. И получается, что из лыка лапти, да не лыком шиты. Идти в лаптях совсем не то, что босиком. И от земли холод не достает, и камушки маленькие не заявляют о себе, что они иголки.

Чем дальше, тем я ближе к людям держусь, в лесах почти не ночую. Не родные они мне, а все же люди, и добрых среди них куда больше, чем недобрых. Ну, обобрали меня один раз оборванцы, так только на пальто позарились. Знали бы они про кожаный мешочек, что у меня под коленкой подвязан! Ого, полпути уже есть, даже больше. Ярцево я прошел, потом Сафоново.

Вязьма впереди. Ну, и название! С какой стороны взять тебя, Вязьма? Все рельсы и рельсы. Две стальные полосы, а потом как бы одна, как ниточка серая. Поезда идут, ко мне или от меня, совсем не часто. Паровоз пыхтит, вагоны стучат на стыках. Каждое колесо свое «тук-тук» делает, да громко! Вот бы стать машинистом! А кочегаром – уголек в топку бросать? Нет, машинистом быть лучше: смотришь только вперед, а земля тебе навстречут несется. Когда на телеге едешь, совсем не то.

             Я опять иду, все время иду. Вязьма, потом город Гжатск на реке Гжать. «Река Гжать, река Гжать собирается рожать!» Это мальчишки тамошние горланили, когда я купался с ними вместе. А кого рожать? Рыбку большую и маленькую? Я укорил себя за то, что не рыбак, не взял с собой крючка, на который рыбка ловится. Наловил бы рыбки, сварил ее – это какая роскошная еда! Самая вкусная еда.

 

               После Гжатска я опять в лесу заночевал, наверное, в последний раз. Не понравилась мне деревенька, мимо которой я прошел перед самым вечером. Безлюдная совсем, несколько стариков и старух, и те как тени. Я содрогнулся от их вида и посторонился. Еще позарятся на что-нибудь мое, а мне это надо? Уваровка, а за ней Можайск. Москва-река течет через этот городок. Я не удержался, вошел в воду, поплавал. Вода была теплая, плавал я долго. Прекрасно! Мужик, у которого я заночевал, сказал, что недалеко отсюда произошло Бородинское сражение. А потом Кутузов отступил и отдал Наполеону Москву. А потом погнал Наполеона из России, да так, что у французов подметки засверкали. Но голод не тетка, и холод не тетка, и они почти все ручки вверх поподнимали. Не зарьтесь, не зарьтесь не на свое! Я попытался представить себе Бородинское сражение, и у меня получилось, что стена шла на стену. Штыки впереди, пушки сзади. Пальба, дикий ор — битва. Все, конечно, обстояло не так или не совсем так. А как?

             Я уже почти в Москве. Но это «почти» три дня заняло. В двух местах меня подвезли на телеге, но оба раза ехал я недолго. От одной деревни до другой, и все. Сяду, вздремну, а уже сходить надо.  И я опять иду. Привык, и идти хоть весь день для меня уже не в тягость.

            И вот Москва, страшно большой город. Город, про который я ничего не знаю. Стою на берегу Москвы-реки, смотрю на храм Христа-Спасителя, глазам не верю своим: вот это прелесть! И громадина одновременно. Смотрю, благоговею. Потом Кремль обхожу кругом и тоже благоговею. Потом спрашиваю народ про улицу Тверскую. Она, оказывается, от храма Христа-Спасителя и от Кремля совсем недалеко. Поворот, еще поворот. Еще квартал. И я обнимаю брата Сергея и его жену тетю Лелю. Обнимаю и плачу Реву прямо. Смотрю, Сергей тоже слезу смахивает. Расчувствовался.

             —            За стол! — командует он.

             Но тетя Леля велит мне сначала выкупаться, ведро воды она уже согрела. Всю мою одежду она при мне перестирала в большом корыте. «Теперь ты человек!» — говорит она, когда я выкупался. И обряжает меня в Сережину рубашку, а я в ней утопаю. Ведь Сергей очень большой и очень широкий. Я говорю, что в Минске от Татуров не осталось совсем ничего. И передаю Сереже кожаный мешочек с кольцами, серьгами и браслетом матери и сестер. Второй раз слезы чертят извилистые дорожки по тугим и румяным щекам брата. Он молчит, а слезы все капают, капают, капают…  Да, деньги, которые я перевел по почте, он давно уже получил.

 

             С этого дня у меня начинается совсем другая жизнь. Новая жизнь. О ней я тоже поведаю, но не сейчас. А сейчас скажу только, что мы, трое братьев, пережившие костоломные годы гражданской войны, все стали докторами наук, профессорами.

           Сергей Кузьмич заведовал кафедрой экономики в Московском университете, там в его честь установлена памятная доска. Я с большим интересом слушал его лекции по всесоюзному радио о хозяйственной самостоятельности предприятий и хозяйственной инициативе – тогда наше народное хозяйство ждало косыгинских экономических реформ, как манны небесной, но они так и не состоялись. Детей после себя Сергей Кузьмич не оставил.

            Геннадий Кузьмич заведовал кафедрой сопротивления материалов в Минском политехническом институте. Там в его честь открыт музей, пусть небольшой, но очень содержательный. Детей у него двое – сыновья Юрий и Вадим. Юрий стал академиком на ниве образования и почти до восьмидесяти лет читал лекции в престижном Баумановском высшем техническом училище (ныне университет). Вадим трудился в сфере ракетостроения, где был  заметной величиной и авторитетом.

           Я стал землеустроителем, женился на своей однокурснице Елене Яковлевне Рисслинг, прошел войну от Воронежа до города-крепости Бреслау, затем, работая в Ташкентском институте инженеров иррагации и механизации сельского хозяйства, защитил диссертации кандидатскую и докторскую и возглавил кафедру планировки сельских населенных мест. От братьев дорогих и очень мною любимых не отстал. По этому поводу  даже сделал зацепочку в памяти: гены есть гены. Детей у меня двое, сын и дочь. Сын хорошо показал себя на журналистском, а потом и на писательском поприще, а дочь пошла по моим стопам – стала преподавать в ирригационном институте. Защитила кандидатскую диссертацию, ей присвоено звание доцента. Мои дети и их дети – самое достойное наше продолжение на Земле.

 

             Слово сына Петра Кузьмича – Сергея Петровича Татура: «После смерти отца (он прожил семьдесят пять лет) в ирригационном институте на факультете землеустройства была установлена стипендия его имени. Сохранилась ли она по сей день – не знаю. В 2007 году был торжественно отмечен столетний юбилей отца. Это была моя идея. Но среди сотрудников института, на нем присутствовавших, очень немногие с ним работали. Два или три человека. Отцу я посвятил пять рассказов:  «Слово об отце», «Долгий пеший путь», «Ну, что, пижон, сыграем?», «Крепость Бреслау» и «Еще раз об отце». Естественно, отец фигурирует и во многих других моих произведениях».

С.П. Татур